Оглавление 

Глава 14. Кремлевский сонник, или тридевятое царство

русской истории

Продолжение

* * *

Мифологемы царской власти (см. гл.13), мифология власти как таковой и немало других глубинных установок с незаурядной силой были явлены в деяниях Ивана Грозного и Петра Великого. Эти правители безошибочно угадывали самые чуткие окончания нервной системы русской мифокультуры. Они знали что делали, и их деяния народ, сверху донизу, воспринимал как должное или абсолютно недолжное, иными словами, реагировал на них остро. Деятельность царей Ивана и Петра раскалывала народ, провоцируя на активное противостояние. Благодаря ему страна переполнялась энергией, которую власть использовала для своих целей и подкрепляла свою решимость.

Об Иване Грозном написаны тысячи страниц, не оставляли и мы его своим вниманием. Чтобы, как мы надеемся, окончательно распрощаться с ним в этой книге, заглянем еще раз в Архангельский собор.

В южном приделе Иоанна Предтечи, вернее в диаконнике, погребен Иван Грозный с сыновьями (этот придел не раз переосвящался). Там же был вначале гроб Бориса Годунова, затем выдворенный через пролом в стене и переправленный в Варсонофьев монастырь (вблизи Лубянки). В дальнейшем Годуновы были погребены в Троице-Сергиевой лавре.

Царь Иван велел соорудить себе гробницу, будучи еще молодым, видимо, ожидая скорой кончины. Но судьба судила иначе. Царю пришлось похоронить первого долгожданного наследника младенца Димитрия, рожденного от Анастасии. А за два года до своей смерти – и затравленного, избитого им сына Ивана. Смерть Димитрия также была лишь по внешней видимости случайной. Максим Грек предупредил царя, когда он был в Троице-Сергиевой лавре, чтобы тот не брал царицу с младенцем в свои частые утомительные путешествия. Царь не послушался: Димитрий упал в холодную воду и захлебнулся, когда переходили по мосткам (одна из версий). Вскоре умерла и Анастасия. Всего два месяца прожил и младенец Василий. Последний сын, царевич Димитрий Угличский, – от седьмой жены! – был убит. Увы, грех рождает грех, кровь рождает кровь. Есть народная легенда о человеке, который, совершив страшный грех, убивает потом каждого, кто не может или не хочет помочь ему замолить этот грех.

Погребенный рядом с отцом царь Феодор Иоаннович, был, как писал о нем первый русский патриарх Иов, "еще бо от царския своея юности исполнен сы и духовныя мудрости". Как писал о нем далее Иов, "тело же свое повсегда удручаше церковным пением и дневными правилами (молитвой) и всенощным бдением и воздержанием и постом". Смерть Феодора сопровождалась, как мы читаем у А.С.Пушкина, особым благорастворением воздуха в царских покоях. Может быть, не случайно именно на нем, великом молитвеннике за дедов-рюриковичей, пресекся род Ивана Калиты.

Иван IV первым облачился в царские ризы и это означало новую веху в истории России. Уже при отце Ивана Грозного, Василии, и деде, Иване III, практически утверждается самодержавие Московского великого князя, собравшего Русь под свое начало. Самодержавие, предполагавшее поначалу независимость от каких-либо иноземных государей, по своей внутренней логике все более требовало полной независимости и от внутренних сил. Конфликт между Московским самодержцем и собственниками присоединенных земель – князьями и боярами – оказался неизбежным. По убеждению князей и бояр такое присоединение – неважно, добровольное или насильственное – естественно влекло за собою правомерное участие их в управлении государством. Для них великое княжество Московское вместе с другими землями стало Россией. А для самодержца, исконно полновластного в своем Московском княжестве, ограничение его воли было противоестественным. Для него Русь представлялась распростертым из края в край великим княжеством Московским.

И вот, блестящие одежды царской власти обильно умащиваются кровью подданных. Головы рубили и раньше, но в эпоху первого царствования сразу вырвалось наружу слишком много противоречий на всех уровнях российского бытия. Массовые казни, личное участие царя в умопомрачительных пытках (см., например, повесть известного историка Н.И.Костомарова о Кудеяре) приводят на память человеческие жертвоприношения почти во всех языческих культах. А православный царь оправдывал свои действия ссылками на Священное Писание. Впрочем, он ведь относил начало своего родословия к Навуходоносору...

Казнями и унижениями Иван IV фактически разрушает авторитет княжеской и боярской власти, а вместо авторитета неизбежно вступают в свои права беспощадность и жестокость. Священное бремя власти отныне почиет исключительно на самодержце. Однако многие желали видеть в деяниях первого самодержца высшую справедливость. Вот, к примеру, бесхитростная сказка об избрании Ивана IV: умер некий царь; юродивые поставили пудовую свечу перед иконой Богородицы у Варварских ворот; подъехал кучер, везший генерала, и свеча сама загорелась; тогда народ посадил кучера на царство, а тот велел повесить генерала. Вот такая сказка про царя Ивана-справедливого, а потому и грозного. Было бы ошибкой относить такие оценки царя за счет "народной простоты". Человек, казалось бы, иной культуры, И.Пересветов, много поживший в Литве, Венгрии, Польше, Чехии, поддерживает общее направление Ивана IV, утверждая, что "как конь без узды, так царство без грозы". Не исключено, что царю Ивану доводилось читать сочинения этого писателя. Приходилось царю Ивану выслушивать и совсем нелестные для него слова, причем не только от своих непосредственных жертв.

Вот одна маленькая история про некоего Ивана Емельянова. Царь Иван Васильевич, узнав, что Емельянов умеет предсказывать будущее, велел будто бы привести его к себе и спросил: "Правду ли про тебя, Ванька, идет молва, что ты пророчишь?". На что Емельянов отвечал: "Ванька-то ты, беспутный царишка, кровопийца, а не я. Я сын Божий Иоанн". Царь хотел убить его, но Емельянов погрозил ему пальцем, и царь упал ниц. А вот что кричит царю Ивану псковский юродивый Миколка: "Ивашка, Ивашка, ешь хлеб-соль, а не человеческую кровь!". А дальше, предлагая царю сырое мясо, Миколка говорит ему: "Ты хуже собаки, собака не станет есть живого человеческого мяса, а ты ешь". Эти полулегендарные эпизоды интересны не только как оценка современниками Ивана IV, но и как свидетельство о русских людях той эпохи.

Осуждение и почитание Ивана Грозного характерны и для XIX века. Его сурово осуждает наш выдающийся историк Карамзин. Но вот прихожане Архангельского собора не только систематически заказывают панихиды у его гроба, а вносят в поминальные списки вместе с царем Иваном побольше своих умерших родственников.

* * *

Войдем-ка теперь в XVII век, а для начала поклонимся могилам первых Романовых в Архангельском соборе.

Ближе к иконостасу, у столбов, покоятся цари Михаил, Алексей, Феодор, Иоанн Романовы.

Это время – XVII век, может быть, самое переломное для России. Начало века было ужасным и для государства, и для народа. За какие-нибудь несколько лет на Московском престоле сменилось четыре самодержца – Борис и Феодор Годуновы, Лжедимитрий, Василий Шуйский. Вначале три недородных года. Затем войны претендентов за престол. Нападение польско-литовских войск и вторжение шведов. Противостояние всех общественных слоев. Повсюду раздоры, грабежи, безвластие... Причину народных бедствий многие видели в личности царя Бориса: Бог наказывает народ за "неустроение властелина".

Это было трагическое время, когда в России впервые разразилась гражданская война, угрожавшая самому существованию государства. Оседлое, земское население столкнулось с массами вольных людей, обитавших до того на южных окраинах российской державы и устремившихся к московским пределам. Потом это противостояние двух образов жизни, двух религиозно-психологических типов русских людей вновь всколыхнет страну через несколько десятилетий: окраинную вольницу тогда возглавит Степан Разин, а еще через столетие – Емельян Пугачев, увлекшие за собой когда-то кочевые народы иной веры и иных обычаев.

Конечно, было бы страшным упрощением делить всех русских людей на два эти типа. В действительности большинство их принадлежало к промежуточным духовным складам с уклоном в ту или иную сторону. Может быть, точнее всего этот промежуточный уклад выразил А.С.Пушкин в известной строке: "на свете счастья нет, а есть покой и воля..." Покой и воля – кто бы не хотел их иметь? Тысячи русских людей, не вынесшие государственного тягла, насильственного прикрепления к месту (в сер. XVII в. за самовольный переход из посада в посад полагалась смертная казнь!), – тысячи людей, склонные по своему внутреннему устроению к "волюшке – воле", к перемене мест, а то и к лихому времяпрепровождению, – тысячи и тысячи потекли в южные степи, к низовьям великих русских рек, к непривычным для равнинной Руси горам далекого Урала. Воинственные наследники былинных богатырей, новгородских ушкуйников, по рекам промышлявших разбоем, – всех тех, кому было "грузно от силушки, как от тяжелого бремени" – "витязи-мужики", – эти люди уже не мыслят себя вне свободы, простора, желания и права лихой добычи. Выражаясь современным языком, для этих вольных людей свобода есть прежде всего свобода выбора.

Совсем иное духовное устроение характерно для тех, кто не уходил из оседлых, насиженных великорусских областей: если уж от чего и дόлжно освободить себя, так это от греха и страсти, преодолеть собственную волю. Тут крепка древняя традиция восточного христианства, в идеале обращенная к монашескому аскетизму – полному отсечению своей воли, дабы заступила ее воля Божия. Это противоречие двух духовных складов проходило через всю историю России и составляло ее энергийный потенциал.

Как известно, русский народ выстоял в Смутное время, преодолел иноземное нашествие, противостояние казачества и земства, и через выборных своих представителей призвал на царство юного Михаила Романова. Это произошло в Кремле в подворье Троице-Сергиевой лавры. Но еще долго молодой Михаил Романов вместе со своим отцом патриархом Филаретом будут налаживать государственное управление, поправлять финансы, осаживать разгулявшиеся вольницы.

Духовная мощь Руси – Святая Русь – как никогда прежде, явно, видимо для всех явила себя в истории. Стало ясно и то, что Святая Русь, спасшая русское царство, тем самым дала ему свое благословение. Отныне царство – не только ограда Святой Руси, но и один из ее ликов, ибо это – православное царство по своей самой глубокой сути. Так восприняли, так поняли современники то, что произошло, хотя будущее судило об этом не столь однозначно.

Одной из самых суровых и светлых исторических фигур Смутного времени был патриарх Гермоген. Поклониться его мощам можно в Успенском соборе.

У западной стены находится металлический шатер, где когда-то хранились наиболее чтимые христианские реликвии. Теперь там рака с мощами патриарха Гермогена, причисленного к лику святых в 1912 году в связи с 300-летием дома Романовых. Говорили, что он предсказал восшествие Романовых на престол, хотя сам не дожил до этого.

Гермоген был поставлен на патриаршество при царе Василии Шуйском в 1606 году. Это было время, когда все оказывалось временным, а первые лица государства проводили, а то и кончали жизнь в заточении. Первый патриарх Московский Иов был прогнан Лжедимитрием. Царь Василий попал в плен к полякам, где и умер. Будущий патриарх Филарет (Феодор Никитич Романов) – отец первого царя из Романовых Михаила – долгие годы провел в том же польском плену. Сам патриарх Гермоген был в конце концов уморен голодом в Чудовом (ныне снесенном) монастыре. Несговорчивый, с резковатым нравом, Гермоген был именно тем человеком, который должен был возглавить Церковь в Смутное время. Гонения на князей и боярство при Иване IV разрушили авторитет местной власти, а сомнительная роль Бориса Годунова в деле царевича Димитрия, и к тому же несколько лет подряд недорода, что обычно вменялось в вину высшей власти, подорвало и ее авторитет. Боярские и дворянские группировки поддерживают: одни – королевича Владислава, другие – Тушинского вора – второго Лжедимитрия. Некоторые казачьи отряды сражаются на стороне польско-литовских войск против Смоленска и Троице-Сергиевой лавры. Предательство становится частым явлением. Поощрявшиеся во времена Бориса Годунова к доносительству, многие люди теряют нравственную опору. Москва фактически захвачена поляками. Извечно свободный Великий Новгород разоряют шведы, пробравшиеся в город ночью через плохо охраняемые Чудинцовские врата, а провел их некто Ивашко Шваль, видимо, из портных. Шведский командующий разместился в Хутынском монастыре, одной из русских святынь.

Смута, великая русская смута проникает в людские души: одни ищут, где же подлинная власть, которая от Бога, другие готовы служить кому угодно за разные посулы. Среди этого всеобщего шатания Гермоген сохраняет непреклонность в верности православию и подлинным интересам России.

Еще при Лжедимитрии он был вызван из Казани в Москву, но не угодил самозванцу в связи с делом о крещении в православие Марины Мнишек. Он соглашается на коронование польского королевича Владислава, но при условии принятия им православия. Чтобы защититься от лихих казачьих отрядов, москвичи присягнули королевичу. Но когда польский гетман Жолкевский входит в Москву, Гермоген снова протестует. Наконец, у него под угрозой расправы требуют, чтобы он своим авторитетом и патриаршей властью запретил Минину и Пожарскому двигаться к Москве, но Гермоген не идет ни на какие компромиссы, что и приводит его к голодной смерти.

Позиция патриарха не диктовалась случайными обстоятельствами переменчивой политической обстановки. Его противникам среди московского боярства казалось, что высокородный польский королевич, а может быть, и сам король Сигизмунд с помощью сильного польско-литовского войска сумеют навести долгожданный порядок. Восстановить русскую государственность любой ценой, даже с помощью иноземцев – такова была их позиция. Но государство не может опираться только на жажду порядка. Опорой русской государственности было православие. Для Гермогена это было очевидно, а действия поляков и литовцев свидетельствовали не только о пренебрежении к вере русского народа, но и о глубокой враждебности к ней. Поэтому, когда Сигизмунд взял Смоленск, оставшиеся в живых смоляне взорвали себя в соборной церкви Богородицы.

Почитается Гермоген и как помощник в житейских бедах: некоторые обращаются к нему при винной страсти.

С середины XVII века развертывается новая драма, к концу века приведшая к борьбе за престол, но уже между самими Романовыми. Стрельцов – опору трона – будут казнить тысячами. Образованное общество разделится между латинствующими, лютеранствующими, грекофильствующими. Но еще раньше совершится невиданное на Руси роковое событие. То, что всегда считалось незыблемой основой жизни каждого русского человека – от смерда до царя и патриарха, и что именно последние более других обязаны сохранять в неприкосновенности, – вдруг становится предметом каких-то неслыханных на Руси реформ. Одни бегут в леса, других бросают в ямы, третьих сжигают. Не желающий подчиниться духовному насилию знаменитый Соловецкий монастырь взят правительственными войсками, а защитники казнены. В какой-то момент при царе Феодоре возникает едва заметная надежда на умирение, но возвращенный из ссылки неистовый Аввакум заявляет, что видел покойного царя Алексея, горящего в геенне огненной, и за это сам погибает в огне по повелению Феодора.

Обе противоборствующие стороны – "старообрядцы" и "никониане" – со все возрастающей страстностью отстаивают свое понимание "православного закона". Для "никониан" критерием истины служат новые богослужебные греческие книги. Для "старообрядцев" критерием истины являются жизнь и подвиги древних и русских святых. Если эти святые читали неправильные книги, то как же их святость, которую не могут же "никониане" отвергнуть (хотя находились и такие)? Но "никониане" возражают, что вера и святость не связаны жестко с богослужебным текстом и обрядом. В ответ на это "старообрядцы" занимают полностью противоположную позицию: если даже одну букву изменишь, то и вера будет не та (так писал и Максим Грек в XVI веке). Постепенно спор переходит на такие вещи, которые нельзя ни доказать, ни отвергнуть. Но противоречие не только в отношении к обряду и книге.

Бескомпромиссные проповедники – "старообрядцы" XVII-XVIII веков беспрестанно напоминают тем, кто осмеливается внимать их речам, о скором конце света, о пришествии антихриста, о гибельности новых веяний, идущих прежде всего от государственной власти, от самого царя, – то ли обманутого, как царь Алексей, то ли "подмененного" в Немецкой слободе, как Петр I. Все это немыслимо для Руси XI-XV веков. Учение и пророчества о Втором пришествии и Страшном суде, о предваряющих их признаках и событиях, ожидание этого было неотъемлемой частью православного исповедания. А противление княжеской власти, пожалуй, никогда не было связано с разномыслием вероучительным. "Старообрядцы" отвергли абсолютизм российской власти – царской и патриаршей. И в ответ на это власть еще больше пытала и жгла: по словам патриарха, "мы за крест и молитву не жжем и не пытаем, жжем за то, что нас еретиками называют и не повинуются святой церкви, а креститесь как хотите". Отвергая официальную церковную власть, "старообрядцы" фактически способствовали оправданию петровских реформ церковного переустройства.

Для Древней Руси источниками святости и благочестия являются не только книга и обряд, доказательством чего могут служить хотя бы чтимые народом и властью юродивые. Ведь христианство – это не просто следование правилам и запретам, а трудный, далеко не проторенный для каждого человека путь, пролегающий через противоречия бытия, искушения плоти и рассудка. Святорусская духовность и вела человека по этому пути. Но православный обряд, правило, обычай не противоречили правоверию, а были его выражением и скрепой. Как у живого человека неразделимы тело и душа, так были связаны формы жизни и вера на Руси. Или, как писал В.В.Розанов, "душа православия – в даре молитвы, тело его – обряд, культ". Если в чем-то такая связь вызывала сомнение, например, о посте в среду и пятницу в XII веке, о посте в некоторые праздничные дни в XIII веке, о хождении вокруг храма "посолонь" или против солнца в XV веке, – то сомнения эти могли вызывать бурные споры, отречения и даже изгнания архиереев, но не вовлекали народ и в конце концов разрешались в согласии. Образ жизни или, как мы сейчас говорим, обряд и обычай в православном мире никогда не рассматривались как нечто второстепенное, так как именно в них вера воплощалась в жизнь, в добрые дела. Это хорошо видно в обычае милостыни за умерших, в пощении, в формах семейных отношений.

Очень характерно для русского православия, что древность обряда и авторитет его исполнителей рассматривались как более важное свидетельство в его пользу, чем словесное "богословское" обоснование. Об этом говорит упомянутый выше спор о хождении вокруг храма. Митрополит Геронтий, настаивавший на хождении против солнца (при освящении новой церкви и каждении на утрени), ссылался на практику греческого Афона, где, как полагали, тщательно оберегались древние правила, хотя в действительности в конце XV века это уже было не всегда так. Великий князь Иван III и поддерживавшие его епископы обосновывали хождение по солнцу ссылкой на богослужебные тексты, где Христос именуется солнцем; их довод звучал так: "солнце праведное Христос на ад наступил и смерть связал и души освободил, и потому так ходят на Пасху и то же делают на утрени". В конце концов победила точка зрения Геронтия, так как приведенное выше рассуждение его противников не могло считаться настоящим свидетельством их правоты, поскольку они "свидетельства ни коего не приношаху"... Впрочем, хождение "посолону" многие считали более древним.

Для Древней Руси характерно то, что еще в XV веке применялся церковный устав св.Владимира (X в.), дополненный его сыном Ярославом Мудрым (XI в.). По поводу необходимости соблюдения этого устава митрополит Киприан (1403 г.) пишет: "Потому же и мы ныне управили, чтобы то неподвижно было, чтобы ничего впредь ни умножать, ни умалять, а все оставалось неизменным, как те великие князья вписали и укрепили".

Во второй половине XVII века жизненный уклад и общественные идеалы более высоких общественных слоев меняются. Старинное церковное благочестие теперь не входит органично в жизнь, а отделяется от нее, как нечто самостоятельное. Вот этот разрыв и провоцирует на споры. Позднее, когда разрыв станет еще больше, он приведет уже не столько к спорам, сколько к равнодушию.

Нельзя не видеть, что "старообрядцы" и "никониане" того времени воспринимают древнерусскую духовность как нечто уходящее и даже уже ушедшее из исторического, земного бытия. А поскольку, как говорят, "свято место пусто не бывает", это место, как утверждают "старообрядцы", заступает антихрист: "везде бо бысть последняя Русь...", а "русские цари... стали древнеримскими императорами, божествами народа". Если русскую церковность разделить только на эти враждующие лагери, то ни в одном из них святая Русь уже не находит себе места как полнокровная реальность. Какая-то часть "старообрядцев" еще чего-то ждет и даже с надеждой смотрит на каждого нового самодержца. Непоколебимые же ревнители старины только оплакивают ее, как град Китеж, исчезнувший в темных озерных водах, подобно тонущему в конце света Константинополю (из жития Андрея Юродивого). "Новолюбцы" же ищут Божьего присутствия и промысла во внезапно открывшемся величии набирающей силы Российской государственности.

Противостояние еще более усиливается, когда вместо идущего от древности ожидания спасительной для верных катастрофы – конца света – приходит утопия всеобщего благоденствия, гарантируемого государством. Начало этой утопии можно отнести на столетие раньше, когда Борис Годунов при венчании громко сказал патриарху: "Не будет в моем царстве бедного человека", и, тряся ворот своей рубахи, добавил: "И эту последнюю рубашку разделю со всеми". Мы знаем, что затем последовало, и подобные горделивые обещания более никто не смел повторить. В начале XVIII века утопия государственного благоденствия принимает иную, еще более неожиданную для русского сознания форму, форму создания на Руси "парадиза" – ни много, ни мало, а земного рая; нет, не обетованной земли, где-то скрытой в краях далеких – "за тридевять земель", а основанного по царскому повелению и доступного всеобщему обозрению. Символом "парадиза" должен был стать Санкт-Петербург, окно в Европу, витрина империи. Конечно, "парадиза" не получилось, но имперская столица открыла новые стороны русской культуры, внесла новые импульсы в российскую историю, явила новые возможности русского духа, о которых еще долго будут спорить философы и историки.

А Кремль приходит в запустение: в соборе Спаса на Бору, первой усыпальнице княгинь и св.Стефана Пермского, вырастет деревцо и пробьет крышу. В Архангельском же соборе, как следует из донесения 1722 года в синодальную канцелярию, "кровля на храме весьма обветшала, и от той ветхости от дождя бывает течь сквозь своды в церковь и на царские гроба и от той превеликой мокроты из сводов кирпич с известью валится". Только при Екатерине II кремлевские соборы пытаются приводить в должное состояние. Однако ради задуманного ею колоссального дворца были снесены старинные постройки по южному склону, в том числе три башни, а в Архангельском соборе образовалась опасная трещина. По проекту В.Баженова, если бы он был осуществлен, все соборы должны были оказаться во внутреннем дворе неслыханной величины дворца. К концу XVIII века многие здания пришли в аварийное состояние, повсюду были навалены кучи мусора, а в самом Кремле и вблизи его на прохожих нападали воры и грабители (С.Бартенев). В начале XIX века было уничтожено множество старинных церквей, в частности, Троицкое подворье и Сретенский собор.

* * *

Теперь не поленимся и направим стопы в Архангельский собор. Одна из его как бы случайно попавших сюда гробниц наводит на воспоминание о последних замирающих судорогах более чем вековой борьбы "старого" и "нового".

Напротив раки св.Димитрия царевича гробница Петра II – единственного российского императора, похороненного в Москве, а не в Петербурге.

Петр Алексеевич – внук Петра Великого, сын царевича Алексея и немецкой принцессы Софьи-Шарлотты. Чтобы престол российский не достался внуку, Петр Великий издал специальный указ о престолонаследии, но это не помогло, так как император не успел назвать наследника, а наследовавшая ему Екатерина I игнорировала этот указ, и права Петра II после ее смерти оказались бесспорными. Петр II стал императором в возрасте двенадцати лет, но вскоре изгнал самоуверенного Меньшикова, имевшего огромную власть. Многие надеялись, что новый император отвергнет нововведения своего деда и вернет былое. В структуру государственных органов действительно вносились некоторые изменения, но они могли диктоваться конкретной обстановкой, а не принципиальными соображениями. Первая жена Петра Великого, сторонница старины, насильно постриженная и заточенная, теперь получила свободу, поселившись в Новодевичьем монастыре. Но Петр II относился к своей бабке инокине Елене (в миру Евдокии) весьма сдержанно. А наряду с приближенными к новому императору старинными родами, его воспитателем оставался Остерман, лютеранин по вере, а скорее всего безбожник, как думали многие. Переезд в Москву императорского двора в 1727 году воспринят был, как еще одно подтверждение отрицательного отношения Петра II к деяниям своего деда. Однако было и официальное объяснение – коронация, традиционно совершаемая в Успенском соборе Кремля. Но вот после переезда умирает любимая сестра юного императора Наталья, а в 1730 году, так и не успев короноваться, Петр II заболевает оспой и умирает в неполные пятнадцать лет. Правда, ходил еще слух, что его отравили. Последними его словами в бреду были: "Запрягайте сани, хочу ехать к сестре". На Руси издревле существовал обычай отвозить умерших на санях. Вряд ли он был связан со снежным покровом – ведь умирали не только зимой. Как рассказывают наши туристы, аналогичный обычай они наблюдали и в некоторых районах Индии.

История как бы нарочно позаботилась о том, чтобы Петр II и Петр III быстро сошли со сцены, не затенив могучую фигуру их тезки – первого императора российского. Впрочем, если быть точным, первого императора Россия получила за сто лет до Петра Великого – им объявил себя не кто иной, как Григорий Отрепьев. При Петре II впервые за много лет народ облегченно вздохнул, разогнувшись от непосильных податей и беспрерывных войн. Но после смерти Петра II, наверное, многие поняли или почувствовали, что новую российскую государственность, ее новую духовную сущность, ее завораживающую имперскую сакральность уже никто не в силах отменить. Очень скоро она приобретет как бы собственную, независимую от людей, логику развития и творящую силу. Отныне дух Российской империи вступит в почти двухвековой диалог и спор с духом Святой Руси, и это станет главным содержанием трагического духовного пути многих поколений. Так будет до тех пор, пока, ослабленные от взаимных уступок и борьбы, но уже не могущие жить друг без друга, великие духи российского бытия не уйдут с видимой исторической арены. А их место заступит страшное духовное наваждение, сначала околдовавшее, а потом залившее кровью великий народ с многовековой культурой.

Итак, XVIII век был свидетелем окончательной победы в верхах "новолюбцев". На официальном уровне превыше всего отныне стал государственный интерес, время от времени норовивший подмять все прочие интересы. Отказ от "старого" постепенно утверждается в быту, в хозяйствовании, в искусстве. Тут, как и положено нам от века, много чехарды, возвратов, несоответствий. Но об этом столько уже сказано до нас, что далее мы не будем занимать внимание читателя этой проблематикой. Последний пример приведем лишь из иконописи XVII века. На этом, правда не очень простом, примере также видно различие прежнего и нового мировоззрения. Для сего нам снова придется вернуться в Успенский собор.

* * *

Жизнеутверждающая доминанта Успенского собора по-своему раскрывается на южной и северной стенах в изображениях, связанных с жизнью и вероучительным значением Богородицы.

Эти изображения соотнесены с песнями (номер песнопения указан на каждом изображении) особой службы – Акафиста Божией Матери. Служба эта совершается стоя. Постоянным рефреном песен – икосов служат слова "Радуйся", возглашаемые к Марии, а песен – кондаков – "Аллилуия" – хвала Богу. Икосы обращены к Марии, кондаки – ко Христу. Изображения иллюстрируют содержание песен, но иногда трактуют их неожиданно. Вот, например, на северной стене (по левую руку, если стоять лицом к иконостасу) на фреске Иисус в виде отрока с припавшими к Его ногам двумя женщинами в темной и красной одежде. Там стоит буква, обозначающая в церковнославянском написании цифру 9. Следовательно, это 9-й кондак: "Все ангельские существа дивились великому делу принятия Тобою людского естества. Неприступного как Бога, они видели (Тебя) доступного для всех человеком, с нами пребывающим и слышащим от всех: аллилуия". На росписи нет ангелов и кажется, что текст не имеет отношения к изображению. Однако это не так.

Изображение Христа в виде отрока или юноши называется Эммануилом. Этим именем библейский пророк Исайя нарекает Того, кто родится от девы и спасет Израиль, и означает оно "с нами Бог" (как, например, Михаил означает "подобный Богу"). А само изображение, восходя к античной иконографии Иисуса в виде юноши еще в первые века нашей эры, соответствует пониманию Его как Сына Божия, "рожденного прежде всех век" (Символ веры). Тем самым такой образ, т.е. воспринимаемое нами вместе изображение и название его, в точности выражает мысль 9-го кондака: мы видим "неприступного Бога", в пророческом имени которого раскрывается тайна воплощения Его как человека. Что же до женских фигур (появившихся в иллюстрациях 9-го кондака, видимо, не ранее 2-й половины XVI века), то есть основания полагать, что это известные евангельские Марфа и Марья (Марией именовали в старину только Богородицу). Они обобщают два типа людей: Марфа склонна к домашним заботам в обычном житейском понимании, Марья же – к молитвенному созерцанию. По смыслу кондака и его иллюстрации неприступный Бог оказывается доступным людям и первого, и второго склада. Возможно, здесь есть намек на своего рода оправдание той деятельности, которой активно занимается хозяйственная Марфа. Ведь в Евангелии можно усмотреть известный упрек ей: "Марфа! Марфа! Ты заботишься и суетишься о многом, а одно только нужно. Мария же изобрала благую часть, которая не отнимется от нее", – говорит Христос. Впрочем, говорит это в ответ на сетование Марфы по поводу того, что Марья не помогает ей встретить, как должно, почетного гостя – Христа. Содержание росписи, если мы правильно ее истолковываем, несколько смягчает указанный диалог, уравнивая сестер в их отношении к Спасителю. Введение сестер в роспись, не имевшее образца в прошлом, является чертой новой иконописи, характерной для XVI и XVII веков. Впрочем, образец был на одной старинной византийской миниатюре – в таких же точно позах представлены "две Марии" из евангельского сюжета, где воскресшему Христу повстречались две женщины. Но это не Марья и Марфа, и такое использование образца иконописец до XVI века не мог бы себе позволить.

* * *

Что же, какие сны навеял нам Кремль, куда плывут его подоблачные кресты? Кремль – сонник, в нем разгадка снов, которые мы называем прошлым. Когда-то говорили: сон в руку. Хочется, чтобы и сны стали сподручными, чтобы всяко лыко в строку, дабы выстроить макетный городок, где заранее известно что к чему, – и чтоб русская история была таким городком. И притом западник соорудит свой макетик, а антизападник – свой. Ох уж эти убеждения, позиции, точки зрения, научно- исторические концепции, – как игольное ушко, через которое не протиснется и самая малая правда.

Но ведь сколько знаменитых Имен мы помянули, и разве не поведали они того главного, что надобно нам понять… Имен предостаточно, так что окунаться в века XVIII и XIX, может быть, и ни к чему. А в ХХ-ый – тем более, там уже другая, совсем другая страна, в течение почти всего века жившая под псевдонимом (как и ее первые вожди).

Отличий от прежней России у ее двойника больше, чем общего. Шестьсот лет Древней Руси последовательно отвергались правящими аж с XVI века, но еще как бы неосознанно, с XVII-го – громогласно. Потом четыреста лет русского царства до неузнаваемости замызгали ложью комиссары со штыком и пером. При этом громоздили, возводили что-то неслыханно новое, старались сначала изо всех сил, потом с ленцой. И все оказалось непрочным, начинка быстро состарилась, раструхлявилась, а под конец и фасад осыпался, как песчаная стена детского замка. Бродить меж обломков, рыться – может, что и пригодится на дальнейшее – занятие не очень приличное; и вдруг вспомнили: да ведь мы – те же, нам тысячу лет, даже поболее, потому мы – самые, самые…

В любом историческом народе крепки мифологемы, коих рождают вневременные пралогосы. Где-то они постарше, где-то помоложе. Без них история была бы пуста, и не в них беда. Беда, если мифокультура клочковата, внутренне несообразна, не самодостаточна и со слабым иммунитетом. Да, и в русском народе живут –поживают всяческие мифологемы. Но добра-то не наживают. То подсобляли править большевистским душегубам, теперь же совсем разодрали всякое понимание. К месту то, что вовремя…

Однакож вот какая коллизия: неудовольствие русской мифологией (или псевдомифологией) колобродит умы преимущественно западников, а народный пласт настроен совсем наоборот. Как бы ни объяснять народную инерцию, но мифологемы и в самом деле просто так не поменяешь, как батарейку. Кому охота превращать свои важнейшие органы в нечто съемное? Только тому, кто "дошел до точки" – маленького светлячка своего Я, превратив все свое прежнее в инструмент, средство или функцию. Об этом пугающе и смешновато писал гениальный Набоков в "Приглашении на казнь": "Он встал, снял халат, ермолку, туфли. Снял полотняные штаны и рубашку. Снял, как парик, голову, снял ключицы, как ремни, снял грудную клетку, как кольчугу. Снял бедра, снял ноги, снял и бросил руки, как рукавицы, в угол. То, что оставалось от него, постепенно рассеялось, едва окрасив воздух". Однако, до чего же не похож типичный "представитель народа" на набоковского героя – одно имя чего стоит: Цинциннат Ц.

Какую бы сторону ни принять в этом противостоянии, свербит неудобная мысль, что заблудилась нынче наша история: и вперед неизвестно куда идти, и возвращаться не к чему. Одна надежда и вера – небесные роднички. Однако и тут ухитрились: одни заболтать, другие уязвить –то, что звалось Святою Русью. Пробиться бы к ней чрез суету и гоготанье…

* * *

Россия и Европа, Россия и Запад – тема бесконечная и нервозная. Обремененная неверными посылками, слишком широкими понятиями, окрашенная предвзятостью русского взгляда, взирающего на закатный горизонт – то насупленно, то раскрывши рот от восхищения. Но уж никак не миновать этой темы, хотя об объективности и речи быть не может. А в лучшем случае речь может идти о таком образе "России" и "Запада", в котором контрастно высвечена основная движущая тенденция и, пожалуй, не более того.

Противоречивое отношение к духовной и мирской культуре Европы явно высвечивается уже в эпоху великих князей Василия II Темного, его сына Ивана III и Василия III – сына Ивана III от второй его жены Софии Палеолог. При Василии II еще раз было продемонстрировано решительное отрицание каких-либо церковных компромиссов с католиками. Раньше прямое запрещение вступать с католиками в какие-либо вероучительные контакты исходило от епископов и митрополитов, которые часто присылались Константинополем. В середине XV века положение резко изменилось. При Василии II царьградский патриарх поставил на русскую митрополию Исидора, одного из активных сторонников союза православия с католицизмом. После возвращения из Италии уже в сане кардинала, подписавший решения объединительного Флорентийского собора, возгласивший на первой же литургии в Успенском соборе здравие папе Римскому, Исидор был заключен в Чудов монастырь, откуда, впрочем, бежал или был отправлен в Тверь, а затем попал в Литву и благополучно прибыл в Рим. Но при сыне Василия Иване III после переговоров с римской курией в Москву прибывает из Рима византийская принцесса Зоя, чтобы стать женой Ивана Софией. Ее сопровождает представитель папы с четырехконечным крестом, один лишь вид которого вызывал у русских раздражение. Папского посланца оттирают на задний план, но вскоре в Москву прибывают итальянские инженеры, возглавившие перестройку Кремля и привезшие в Московию новейшие изобретения в военном деле.

Вот так у нас всегда: ругаем, берем и снова ругаем (уж не потому ли, что раздражает наша собственная непоследовательность?).

Европа всегда была очень неоднородна. Что общего между испанцем и шведом, итальянцем и англичанином, голландцем и французом? И все же кое-что общее есть, если говорить о Европе не как географическом понятии, а о ее мифокультурной направленности. Назовем ее – эту направленность – преобразующей. Люди озабочены не столько адаптацией к окружающей среде, сколько приспособлением ее самой к своим нуждам и представлениям о благе. Такая направленность постепенно охватывала все общественные слои и, наконец, стала основой отношения индивида к обществу, государству, природе. Нередко случаются и крайности, обратные движения – всем этим изрядно насыщена европейская история. Однако характерная черта европейской культуры заключается в способности рано или поздно находить равновесие, избегать слишком затянувшегося скатывания к краям. Во всяком случае, пока что это так. Народ и Власть в романо-германской Европе привержены единой – преобразовательной – установке с давних пор, и борьба между ними велась по другому поводу –за приоритет сакрального статуса. Потом эта борьба приобрела политические формы.

Иначе видятся противоречия русской истории и русского бытия. Древнерусская культурная установка, еще крепкая в XV веке, не совпадала с европейской: не среду существования приспосабливают к себе, а сами стараются приноровиться к ней. Это – идущая из далекой древности, щадящая в отношении к окружающему культура, культура с уклоном в возделывание, а не преобразование.

Такой подход к миру дает первую трещину уже в конце XV века, а с XVIII века сознательно и упорно вытесняется европейской установкой – процесс, неожиданно достигший чудовищного апогея в ХХ веке. Чисто гипотетически можно предположить, что неспешное, органическое усвоение преобразовательного культурного акцента русским менталитетом, несуетливый интерес к "европеизму" среди всех общественных слоев могли бы сотворить на русской почве жизнестойкий синтез двух разных мироустроительных тенденций. Тем паче что возделывание и преобразование не сильные антагонисты, а дети одного пралогоса, выказавшие столь большую разность лишь вследствие неодинаковых условий развития. Более того, не исключено, что установка на возделывание в результате ее собственной эволюции сама переустроилась бы, дав искомый синтез, благоприятный для России.

Пралогос, из которого вылупились возделывание и преобразование, невозможно охарактеризовать в нескольких словах. В своем предельном выражении возделывание сродни просимому вспоможению, даже смиренной ласке, а преобразование- в своей крайности- есть переплавка, перемалывание для получения беззащитного материала, из которого можно что угодно изготовить. Возделывание восходит к полюбовным отношениям в идеальном Гнезде-Эдеме, преобразование хочет заимствовать у Бога способность к творению. Но библейский Бог не творит мир из предварительно размятой глины, Он творит его из пустоты, ничто не используя и не переделывая для этого. Человек не может похитить у Бога эту способность, он что-то может творить лишь из чего-то. Из этого видно, что материнский пралогос обеих тенденций содержится в книге Бытия в первых трех главах.

В ходе человеческой истории обнаружилось, что установка на исключительное возделывание чревата обессиливанием и гибелью такого общества, а установка на преобразование губит созданный Богом мир и создает искусственный, в котором предостаточно своих ловушек и опасностей.

Что же произошло в русском варианте? Как хорошо известно, европейская установка, особенно с лихой и тяжелой руки Петра Великого, завладела сознанием по преимуществу верхов, а именно, служилых верхов, заполняющих вершину должностной пирамиды и являющихся по сути дела государственной властью. Разумеется, не обошлось без комического подражания и "преклонения перед иностранщиной". Беда была еще и в том, что носители преобразовательного идеала, обосновавшиеся в новой столице, не хотели и не могли плестись по российскому бездорожью, нести неброскую и терпеливую работу по бесчисленным градам и весям. Да и мало их было, этих носителей, и не всегда сведущими они сами были. Плюс к тому, еле-еле продвигались в народную гущу элементарная образованность, технические и иные знания, почти не сдвигались с места замшелые и часто нелепые экономические и социальные отношения, которые не перекроишь разноречивыми указами, продиктованными очередной государственной нуждой. Когда же все это зашевелилось, задвигалось после реформ Александра II, было уже поздно, да и делалось через пень-колоду. Зато государство как таковое неизменно впитывало европейский дух порядка и преобразований. Неиссякающим потоком они обрушиваются на Россию сверху- то в виде законов, то в виде прямых мер и указаний всяческого начальства. А между тем народная самодеятельность, как ей и следует, была озабочена жизнью текущей – духовной и материальной, она далека от благих намерений государства, в законотворческом пылу пожелавшего обустроить и по-своему упорядочить народную жизнь. Государство желает заменить собою общество, культуру и даже Церковь.

Такова картина в XVIII и XIX веках. Первыми, кто осмелился представить эту картину образованному русскому обществу, были, как известно, славянофилы – незабвенные А. С. Хомяков, братья Аксаковы, Ю.Ф. Самарин, И. В. Киреевский. И.С. Аксаков видит первые эскизы сей картины в подмалевках Ивана Грозного, особенно в его опричнине, когда появляется "власть, существующая как бы для себя и для своих целей". Уже при Петре I "страна перестала жить о себе, по выражению древних грамот, а только – о начальстве". Начиная с первого великого реформатора, Петра I, до вступления на престол последнего великого реформатора, Александра II, общество, по мнению И. С. Аксакова, было "взнузданным, затянутым в мундир, причесанным, выбритым, одетым по указу, расписанным по рангам, действующим лишь по команде, – руки по швам", ибо " везде, повсюду кругом сверху донизу, только начальства да власти, – тучи властей и начальства".

Но иного и быть не могло, коль скоро государство, одушевленное чуждой народу идеей, стремится навязать эту идею культуре, быту, образу жизни народа; навязать к тому же довольно топорно и непоследовательно. Взяв на себя несвойственные ему функции, государство поглотило общественную и культурную жизнь и выросло в какого-то неуклюжего, но самовластного монстра. Как пишет К. С. Аксаков в своей знаменитой Записке Александру II, "Русская земля стала как бы завоеванною", а государство с армией чиновников – "завоевателем"; "древнее самодержавие возведено не только на практике… но в принципе – в деспотизм…" Первые славянофилы не знали, что не пройдет и столетия, как новое завоевание Русской земли начнут большевики, доведя до абсурда преобразовательную европейскую идею. И так же, как при Екатерине II якобы разумное переустройство производилось на фоне "народного бесправия" и "в стране к тому же совершенно безгласной" (И. С. Аксаков), советская власть утверждалась на таком же фоне в стране вдобавок обескровленной уничтожением целых сословий.

В советскую эпоху огосударствлялось все на свете – культура, искусство, производство, сама жизнь человека, а с ролью преобразователя и руководителя государство с трудом расстается и до сих пор. Народ же, под вековыми давлениями реальных обстоятельств и менявшихся верхов, полурастерявший древнюю установку, уже и не могущую обеспечить многосложное существование в современном мире, так и не сумел обрести должную меру активности.

В результате бесконечные "начинания", не доводимые до конца, недогляд и недосмотр в соседстве с перехлестом и пережимом, требующая неимоверных затрат частичная ухоженность рядом с запущенностью, наглость одних и озлобление других и прочее нагромождение всяческих несообразностей – грустные и оскорбляющие вкус нынешние наглядные плоды многовекового пренебрежения самостоятельной народной жизнью.

* * *

Сопоставляя Запад и Россию (не забудем условность этих понятий), нам не избежать искушения еще раз порассуждать об искусственном и естественном – этих многоликих проекциях культуры, которая всегда является их синтезом, удачным или не удачным.

Как неоднократно отмечалось, в русском смысловом поле естественное – это и природное, и сугубо человеческое (но без диких крайностей – тогда это противоестественное), и приятное на вид, и гармоничное, и свободное. Искусственное русская ментальность не жалует – это сделанное (что-то производимое с натугой, вопреки чему-то; это сразу чувствуется в сочетании сд), еще точнее – деланное, надуманное.

Современный русский ценит в естественном свободное начало, полноту чувств, разброс, даже беспорядок. Вместе с тем он гораздо менее, чем когда-то, способен понять мудрость леса, изящество и деловитость букашки, наконец, природную красоту. В естественном, несмотря на его живость и переменчивость, есть внутреннее постоянство, и это тоже близко русской душе. Природное никогда не перестает быть самим собою, несмотря на мимикрию, всякие хитрости и фокусы, вроде устрашающего вида какой-нибудь гусеницы или подделки под крапиву безобидного растеньица.

В природном мире масса перевоплощений, но они именно естественны, блюдут некий закон, от века заданную последовательность. Поэтому в естественном проступает и успокаивающая неизбежность, никогда не отменяемый путь. Это нетрудно заметить и в русской сказке. Вот девица отправляется на поиски суженого, а он далеко-далече, и ей придется истоптать три пары железных башмаков, три посоха чугунных изломать, три каменных просфоры изглодать. Заметим кстати, что сказочная дорога на тот свет в сущности не отличается от того смертного пути, которым должен был пройти египтянин за три тысячи лет до Рождества Христова – "торжественно шествующие статуи" в египетских храмах (Шпенглер), хочешь – не хочешь, глухо отзываются в страннице – девице из русской сказки.

Искусственный мир, сначала вещественный, затем социальный, тоже знает превращения и перевоплощения. Да что там – знает, это его духовная основа. Но тут естественный закон отходит на второй план, а на первый выдвигается упрямая человеческая цель. Как показывает Элиаде, европейское творение искусственного мира питалось мистикой алхимии, горного дела, металлургии (см. Мирча Элиаде. Азиатская алхимия. М., 1998; далее цитаты из этой книги). Заметим, что добыча руд, плавка и литье в средневековой России и несколько позже были также окружены тайнами и легендарным подсветом, но все это бытовало в совершенно ином культурном контексте, нежели в Европе. Проекты М. В. Ломоносова стимулировались, скорее, не местным, а уже вполне рациональным немецким опытом.

Элиаде пишет: "Алхимия завещала современному миру нечто большее, чем только предхимию: она передала ему свою веру в трансмутацию Природы и свою честолюбивую надежду покорить Время"; ибо "на протяжении многих тысячелетий люди мечтали действовать быстрее Природы" (с. 250). Однако Русь не ведала сей "честолюбивой надежды" и не знала алхимии. Элиаде предполагает также, что добыча и плавка руды трактовалась как нечто противоестественное, антиприродное, так как залежи лишались возможности нормального "созревания" в земном чреве. Это аналогично выкидышу, который использовался в черной магии (с. 128-130). Коли так, то понятно, что Русь, с ее церковными строгостями, была в стороне от такого рода мистики. И все же Урал, родина горного дела, был некой заповедной зоной, а освоение Зауралья – Сибири имело в том числе и мистический оттенок. Сибирь была для Руси как бы иным миром, и эта ее инаковость до сих пор не стерта в ментальности (потому же Сибирь – естественное место для осужденных, как и тюрьма, – заключение эквивалентно отправке на тот свет).

Ценность естественного делает привлекательной совместную гнездовую жизнь, где тесно спаяны люди и природа. И Русь и Европа одинаково тяготели к такой жизни, но где-то в XVII веке распространяется новый, индивидуалистический, тип существования, которое мы называем кочевническим. Если не материально, то духовно он становится ведущим в истории Запада. "Зигфрид, Парсифаль, Тристан, Гамлет, Фауст – это самые одинокие герои всех культур. Таково свойство западной души" – писал Шпенглер. А русские богатыри всегда в компании…

Кочевник – дитя и творец искусственного мира. Кочевнику нужно пространство, лучше пустое или воспринимаемое как пустое, которое он заселит всевозможными нужными ему вещами и существами по своему разумению. Эта идеология создала колониальные империи. В немецкой мечте о тысячелетнем Третьем Рейхе она достигла последней высоты.

Жажда пространства, магия грандиозности заразила и Россию – с XVI века. Но у России не было колоний, колонией постепенно становилась сама Россия…

Современный искусственный мир по сути утилитарен: он создан для использования, он, собственно, есть то, что можно утилизировать. Довольно точную характеристику такого мира дает А. С. Ахиезер: "Значение утилитаризма в наиболее общем виде заключается в том, что через него люди осознанно вступают на путь расчленения мира, на путь подчинения окружающего мира повышению эффективности своей деятельности; человек начинает рассматривать действительность как мир реальных и потенциальных средств". Противостоит утилитаризму, по мнению Ахиезера, "синкретизм". Ахиезер полагает тягу к нерасчлененности, т.е. синкретизму, типичной чертой русской ментальности, которая, по мнению уважаемого автора, всегда мешала России наконец-то встать вровень с Западом (Ахиезер А. С. Россия: критика исторического опыта. Новосибирск, 1997). Логика нынешних западников проста: на Западе живется хорошо – это раз, значит, позаимствуем у них систему жизни – это два, вот и все. Им возражают: береза не растет в тропиках, а пальма в тундре. А они в ответ: законы общественного развития везде одни и те же, а потому нужна лишь воля им следовать, а не противиться. Но ведь эти законы, если они и существуют, отнюдь не универсальная математика…

Объявляя теоретическую войну русскому "синкретизму", некоторые наши культурологи (А. С. Ахиезер, И. Г. Яковенко, И. В. Кондаков и др.), вероятно, надеются, что решительная победа над ним будет означать для России наступление золотого века. Но возможен (очень возможен!) и противоположный результат. Оставим без внимания опасения на этот счет славянофилов и их последователей в XIX веке – это было давно. нынче Россия уже не та, совсем не та. Созидающий потенциал родового, местного и сословного тяготения давно угас, а общественная энергия стала рождаться более из противостояния, накапливая чисто разрушительный пафос. Этого добивалась и советская идеология, направлявшая активность "трудового народа" на подавление сначала целых общественных слоев, а затем на отдельные очажки инакомыслия. Десятилетия такого "воспитания масс" не прошли даром. Казалось, что, отталкивая "чужое", сильнее будут сплачиваться свои. Так и было, но когда чужое и свое уже не различить, готовность к нападению обернулась вовнутрь. Таким образом, созданы предпосылки для активизации индивидов, их конкуренции и т.п. Но чтобы разрозненные субъекты (экономические, политические и др.) могли действовать, не загрызая соперника, а дополняя друг друга, необходима культура, соответствующая такому состоянию общества. А именно, культура, в которой естественная самодеятельность, "разумный эгоизм" и индивидуализм сочетаются с искусственной системой законов, прав, навыков, приемлемой для большинства. Но в России ничего этого нет, причем, надо ведь еще понимать, что культура не складывается из кубиков, не возводится по проектам, а растет, как сад. Опять заменить культуру государством , снова возложить на чиновника и полицейского повсеместную регуляцию жизни? Или попросту ждать: что получится, то получится?

Давно замечено, что рассада западной культуры, высаженная на русской почве, дает отнюдь не то, что ожидалось. Самый разительный пример: как идея рационального хозяйства – эта генетическая основа европейского капитализма – приняла в СССР форму поголовного и наполовину нереального планирования. Или: как "буржуазная" революция в качестве отправной точки развития все более открытого общества вскорости вылилась в нечто совершенно противоположное.

Об особых свойствах русской почвы и способах произрастания в ней, не подходящих для завезенной новизны, по-своему говаривала еще Екатерина Великая, много писали славянофилы и, скажем, такой человек, как К. П. Победоносцев, большой, кстати, англоман. Можно сколько угодно это оспаривать, не соглашаться с особливостью России, но тогда нельзя говорить о науке, базирующейся, как известно, на опыте. А их-то, опытов такого рода, в русской истории хоть отбавляй – и многие дали результат с изрядной кровушкой, а в лучшем случае с пшиком. Привилась, вероятно, лишь картошка.

Нам хотелось бы обратить внимание еще на одно свидетельство: то ли это предсказание, то ли предупреждение, то ли этакая сказочка с изрядным намеком. Персонажи сей сказки странные существа, они все время в каком-нибудь гриме, их внешность нисколько не связана с их внутренней сутью, ее как бы и нет, ибо они прозрачны, неуловимы как индивидуальности, и пребывают в очень странном мире – вроде бы вещественном, но придуманном, декоративном, даже небо намалевано… В финале, как и полагается сказке, герою предстоит пройти через смерть (мнимую, конечно), чтобы наконец очутиться в потустороннем, но, в отличие от посюстороннего, вполне реальном мире. Вот что к концу произошло на эшафоте и дальнейшие события (приходится делать большие пропуски): "Кругом было странное замешательство… Сквозь поясницу еще вращавшегося палача просвечивали перила… Зрители были совсем, совсем прозрачны, и уже никуда не годились, и все подавалось куда-то, шарахаясь, только задние нарисованные ряды оставались на месте. Цинциннат медленно спустился с помоста и пошел по зыбкому сору… Мало что оставалось от площади… Свалившиеся деревья лежали плашмя, без всякого рельефа, а еще оставшиеся стоять, тоже плоские, с боковой тенью по стволу для иллюзии круглоты, едва держались ветвями за рвущиеся сетки неба. Все расползалось. Все падало… летела сухая мгла; и Цинциннат пошел среди пыли, и падших вещей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему".

Мир, в который помещен Цинциннат, это "страшный, полосатый мир: порядочный образец кустарного искусства, но в сущности – беда, ужас, безумие, ошибка…" Герой уходит в тридевятое царство, где все как следует, из мнимого тридевятого царства, этого "наспех склеенного подобия жизни", где господствует адская бессмыслица, одна видимость и ложь – натурально–фантазийный ядрено- русский и вместе до чертиков сделано- уделанный мир. Вспоминаются Кунсткамера Петра Великого с диковинками со всего света, тыняновский мир поручика Киже, в огороде бузина, а в Киеве дядька, маниловский прожект и город Глупов Салтыкова, опереточные съезды, собрания и выборы без выбора советской эпохи, несытые и завистливые граждане, злобно требующие величия России в конце ХХ века…

В. В. Набоков, написавший свой роман "Приглашение на казнь" в середине 30-х годов, наверняка оглядывался и на сталинскую совдепию, и на сны Веры Павловны (у Чернышевского, если кто забыл), и на многое другое, что было уже дотошно разобрано литературной критикой. Но у Набокова – нечто пострашнее и попечальнее, о чем можно догадываться и о чем лучше не говорить. Его убеждение – русское умерло, и потому он сам умирает вместе с ним, уходя из русской речи и став выдающимся англо-американским писателем. Впрочем, это судьба конкретного человека, а не судьба исчезнувшей для него страны. Будущее, как и все несуществующее, молчит, но приглашения уже разосланы: все подлинное приглашается на казнь – милости просим в тридевятое царство, которое, впустив последнего странника, затворится навсегда… А ключик от того царства в золотом яичке, а яичко в сизокрылой утице, а утица сидит, поджавши лапки, на хрустальной горушке, ждет не дождется заоблачного селезня, ждет до времени оконечного…

Тому, что представляется западной искусственностью, противоборствует русофильство, упование на сугубо национальное начало. Восходящее к роду, это начало в чистом виде отражает установку на естественное. Что же до современной западной жизненной культуры, то она соединяет свободно-активную деятельность с законом и правом. Первое напоминает естественное, второе – искусственное. Трудно сказать, насколько этот синтез окажется исторически прочным. Дело в том, что все, что является или кажется естественным и искусственным, не стоит на месте, норовит перелезть через культурные заборы, а то и рвануть незнамо куда вопреки утешительным теориям. Синтезы приходится искать снова и снова. И притом культуре нужно поспеть так представить искусственное, чтобы оно смотрелось естественным. Всякая ли женщина свою косметическую привлекательность ухитрится выдать за прирожденную добротность? Европейская философия и культурная практика уже лет триста как трудится над похожей задачей – над тем, чтобы закон и право Нового времени выглядели как прирожденные людям и вполне естественные. С прежними установлениями было проще: предполагалось, что они следуют библейской традиции, основы которой заложены Творцом, а потому одновременно естественны и искусственны. Сотворенное Богом должно быть естественным для человека.

Наиболее яркие, доступные пониманию и воздействию, образцы культурного синтеза – игра, спорт, искусство, литература, армия. Пожалуй, еще религиозное благочестие. В русской истории наибольшее значение имел, видимо, этот образец. На Руси синтез искали в форме обычая и обряда. С XVI века этот проверенный тысячелетиями способ дает осечку. В XVII веке обряд пытаются заменить "чином", придуманной чинностью, и насаждают новые обряды – какой уж тут синтез… Искусственное гордо поднимает голову и становится главным орудием государства, сдавливающего народную естественность.

Иногда кажется, что Россия живет по "крашеному времени": "Вы обратите внимание, когда выйдете, – сказал Цинциннат, – на часы в коридоре. Это пустой циферблат, но зато каждые полчаса сторож смывает старую стрелку и малюет новую, – вот так и живешь по крашеному времени, а звон производит часовой, почему он так и зовется". Замечали ли вы, что в жилищах пожилых людей по столам и тумбочкам расставлены давно замолчавшие часы, иногда простые будильники, которые никого не будят. Кто-то подгоняет время, кто-то останавливает. Что хочу, то и ворочу: таково у нас понимание искусственного, движимого не разумом и расчетом, а хотением. Достается не только людям, но и природе, безгласой и беспомощной. Русское умение дожимать и обессмысливать западные ценности бросается в глаза особенно в городах: западная склонность к усовершенствованию, изменению и т.п. у нас превратилась в бесконечные переделки и ремонты. Созидательная предприимчивость "у них" превратилась у нас в нескончаемую стройку: главное, как можно больше начать, а довести до конца – как получится, авось, сама дойдет. К Набокову стоит прислушаться. Идеальным синтезом природного, умного, умелого и цельного была для него бабочка… По словам Нины Берберовой, основная его тема – "невозможность возвращения рая".

Пора, мы уходим еще молодые,

со списком еще не приснившихся снов,

с последним, чуть зримым сияньем России

на фосфорных рифмах последних стихов.

(1938г.)

Оглавление               Глава 15.