Оглавление

Глава 2. Воплощение и развоплощение. Настоящее и прошлое.

В Символе веры говорится, что ради нас, людей, ради нашего спасения Христос сошел с небес и, воплотившись от Святого Духа и Девы Марии, вочеловечился. Человек стремится к воплощению задуманного; смиренно или нетерпеливо, со страхом или надеждой ждет воплощения надвигающегося будущего; воплощаются пророчества; творимое нами доброе или злое воплощается в воздаяние; зачатая искорка жизни воплощается в живое существо; искусство, литература, театр только и занимаются всевозможными воплощениями, выстраивая особую "изобразительную реальность", – в камне и металле, в красках и словах, в сценическом действе; впрочем, искусство не только материализует воображаемое – искусство в какой-то степени условно развоплощает. Таким образом, есть и развоплощение: осязаемое, видимое и слышимое бытие претворяется в почти бесплотные мысли, образы и волшебные звуки; нам приходится быть свидетелями ухода людей, вещей и событий, призрачные следы которых какое-то время еще сохраняются в нашей памяти и снах... Развоплощение пока что не может победить воплощения. Перед нами и через нас постоянно движется поток бытия: будущее воплощается в настоящее, а оно развоплощается в прошлое. Когда Время остановится, мир развоплотится. Время – сквозная тема этой главы.

Два пралогоса – воплощение и развоплощение – составляют фундамент понимания от немыслимой древности до современности. Простейшее действие пралогосов связано, вероятно, с вещественностью – с овеществлением и развеществлением. Вещественность еще называют телесностью, дебелостью, материальностью, субстанциональностью, но это более изощренное понятие. За вещественностью кроется ощутимое, протяженное, способное к сопротивлению, иногда пассивное и т.п. Это – одна из основных первобытных интуиций.

Древность видит за всем происходящим всевозможные перевоплощения – еще один фундаментальный пралогос, тесно связанный с двумя ранее указанными. Зевс, чтобы соединиться с полюбившейся ему Данаей, перевоплощается в золотой дождь; зима переходит в весну; зерно преобразуется в колос, ребенок в юношу; молодость становится зрелостью; предки перевоплощаются в потомков; день превращается в ночь. Дальнейшее осмысление всеобщей череды перевоплощений, его различные модификации и оттенки приводят к причине и следствию, к поступку и наказанию, к цели и результату. Множество современных представлений такого рода, коими столь горд наш разум, на самом деле являются довольно примитивными выжимками из пралогоса перевоплощения. На перевоплощения со временем накинут узду, закон и меру, которые запечатлеются в культурной норме, обычае, требованиях равновесия и справедливости. Потом эта мера сузится, и на оборотня, мага и прочих подобных им мастеров перевоплощения будут смотреть с опаской.

Когда-то должна была возникнуть мысль, что в перевоплощениях, во время перехода, есть какой-то промежуточный момент развоплощения. Переход из одних возрастных категорий в другие, в состояние брака, в разных посвящениях, переход при наступлении смерти и при общении с богами и умершими – все эти переходы сопровождаются развоплощением, хотя, как правило, оно невидимо (каковым ему, впрочем, и подобает быть). Развоплощенное естество умершего опускается в греческий аид или иудейский шеол – царство теней. Но и в других культурно отмеченных переходах, пусть на мгновение, у человека появляется призрачный двойник, который получает непосредственное благословение или разрешение потустороннего мира. Языческие боги непрочь развоплотиться – стать эфирными существами, но им ничего не стоит снова обрести плоть; умершие лишь на краткое время и с превеликим усилием способны на это, вероятно, лишь благодаря обрядам и жертвоприношениям с кровью и вином. Тацит пишет о древних германцах, что они, "начав с заклания человеческой жертвы, от имени всего племени торжественно отправляют жуткие таинства своего варварского обряда". У нашего летописца Нестора мы тоже найдем кое-что похожее. Сегодня свои жутковатые обряды совершают химия, физика и современные технологии, занимаясь превращениями вещества и энергии, преобразуя всяческую живность и плоды земли, чтобы оживлять нашу плоть и тешить наш дух.

Способностью воспринимать и понимать человек, не одержимый преобразованиями, бережливо собирает все вокруг себя, сглаживает рознь, урезонивает рычащее и успокаивает боязливое. Способность к перевоплощениям сродни восприятию и пониманию и, если заглянуть поглубже, может трактоваться как их древнейшая основа. Когда перевоплощение становится средством воздействия на доверчивую массу, когда оно нацелено поражать, обманывать и запутывать, когда оно используется ради господства и кумирничества, с ним происходит примерно то же, что с восхитительной глубоководной рыбиной, выброшенной на людный берег и своей агонией забавляющей или устрашающей толпы зевак.

 

* * *

Мир претерпевает две противоположные трансформации: становясь прошлым, он теряет свой прежний облик, – этот облик развоплощается, дематериализуется; когда же прошлое становится настоящим, мы оказываемся свидетелями воплощения, причем формы его могут быть различны. Первая трансформация, наверное, понятна каждому. Забегая вперед, поясним, что со второй трансформацией люди непосредственно сталкиваются, когда их существование опирается на социальные и природные циклы; эта же трансформация заявляет о себе в пророчествах и как иллюзия – в исторической рефлексии. Все это происходит при участии времени, участии довольно таинственном, потому что само время скрывает себя, прячась за происходящим. В преобразованиях настоящего в прошлое некоторые усматривают энергию самого времени: поглощая настоящее, время предстает необоримым чудищем с широченной глоткой ("циферблата пастью" – у И.Бродского) и вседробящими алмазными зубами; это "Время, перед которым ничто не может устоять, ни железо, ни самая твердая вещь, потому что все оно точит и разъедает..." – так пишет средневековый писатель Гийом де Лоррис (цит. по А.Я.Гуревичу). Другие не склонны приписывать самому времени причину тех или иных пертурбаций, однако оно неизменно присутствует, хотя бы только питаясь отбросами, каковыми оказываются сокрушенные облики настоящего. Особенно обильной пищей угощает это чудище современный человек, увлеченный переделкой мира. Но в этом увлечении сотворяется новый мир, и трудно сказать, какую роль здесь играет время, – пособляет или сопротивляется. Зато непревзойденным мастером воплощений выступает время, возвращая нам день после ночи и ночь после дня, весну и лето, плоды земли и животный приплод, следя за ритмами жизни...

* * *

Итак, существуют воплощенность и развоплощенность, несколько напоминающие материальность и нематериальность. Но есть и нечто третье, отличное от того и другого, – то, что когда-то называли духом, духовным. Нынче это слово выкликают на каждом углу, так что и произносить его страшновато. Насколько можно судить, в былые времена оно означало что-то неслышно-невидимое, но осязаемо-действующее и переживаемое (в том числе разумом). Скажем, ветер или дыхание. Духовное полагалось иногда очень устойчивым, даже неизменным, хотя и подверженным порче в каких-то особых случаях. Если говорить точнее, то в старой православной культуре само по себе неизменное часто совпадало с понятием духовного. Но были исключения: в церковных текстах говорилось, например, о падших духах; Ф.И.Тютчев, обличая дорогой для нашей памяти XIX век, писал: "Не плоть, а дух растлился в наши дни". Вероятно, именно духовное начало способно быть негаснущей искрой воплощенного и развоплощенного.

Магистраль развития большинства естественных наук – поиск неизменного. В этом научное знание продолжало познавательную работу древней философии. Эмпирическая связь А и Б не дает покоя ученой братии: связь хочется объяснить, то есть кроме голого факта наличия связи изыскать в А и Б что-то общее, доказывающее необходимый характер связи. Как в детской загадке: А и Б сидели на трубе; А упало, Б пропало – что осталось на трубе? Осталось, как известно, "И" – то, что их соединяет. Общее и неизменное иногда приобретает форму закономерности, действующей в рамках специально придуманной реальности. Например, в рамках "классической механической реальности" общим у причин и следствий служат законы Ньютона. Связь преступления и возмездия базируется на законе справедливости, Божьего отмщения ("Мне отмщение и Аз воздам") и на уголовном кодексе.

Но вот не менее трудная задача: мы пытаемся увидеть в прошлом причины, приведшие к настоящему. Рутинный историк сразу же выводит эту задачу из собственно исторической сферы, обращаясь к географии, социологии, экономике, психологии. Какие-то особенности русской истории усматривают в равнинности и огромных пространствах, в затянувшемся крепостном праве, в отличиях русского характера. Историка при этом не смущает, что он занимается тем, что уже было, то есть тем, чего уже нет. Уловка проста: то, что было, рассматривается как то, что как бы есть. В действительности же предмет изучения представляет собою нечто развоплощенное. Нет, не подумайте, что его (предмета изучения) не существует вовсе: прошлое есть, но оно есть как развоплощенное. Желая понять настоящее из прошлого, рутинный историк прибегает к мнимому воплощению прошлого, мнимому потому, что воплощение не может быть умозрительным, оно может быть только действительным.

А есть ли другой путь? Развоплощенное прошлое может переживаться как исток настоящего, если между ними наличествует общее. Таковым не является воплощенность. Общее заключается в чем-то ином: по своим качествам оно напоминает дух; может быть, тут уместно также выражение "духовная энергия". Некоторые историки это прекрасно чувствуют, а Вильгельм Дильтей, которого в массе своей они вряд ли вспоминают, более века назад доказывал необходимость опираться в исторической науке на "законы духа". Ну, а по поводу самих этих законов можно, конечно, спорить и спорить... Престарелый Фридрих В.Шеллинг, которого молодой Дильтей мог еще застать в Берлинском университете, утверждал: "... что совершается по необходимым законам, не есть объект истории..." Профессиональные историки о Шеллинге вообще не вспоминают. А кто еще из "серьезных ученых" всерьез относится к размышлениям об истории С.Н.Булгакова, В.С.Соловьева, И.В.Киреевского и П.Я.Чаадаева, столь ценивших великого философа и в чем-то следовавших ему...

Примерно по тому же поводу современник Дильтея, отец американской "научной философии", Чарльз Пирс заметил: "Есть только один закон духа, именно тот, что идеи склонны непрерывно распространяться и оказывать воздействие на некоторые другие..." Для Пирса духовное космогонически первично; в ходе каких-то сгущений, уплотнений, которые Пирс называет "эволюцией", из духовного возникает материальное: "Материя есть дух, привычки которого стали настолько жесткими, что она утратила способность приобретать и терять их..." В этом образном утверждении великого американца для нас особенно ценна содержащаяся в нем мысль о сугубо материальной сущности закона как такового. Воплощенный мир – это мир законов, мир необходимости, а не свободы: ее тем меньше, чем плотнее мировая вещественность.

Есть разные реальности, разные способы их существования и разные степени реального. То, что мы почитаем, в чем видим свой интерес, к чему тянемся, что кажется нам необходимым, – то и является для нас подлинной реальностью и безусловно существует. Так устроено понимание – будь оно личное или характерное для определенного сообщества.

Прошлое, понимаемое как реальность, прекратившая свое наличное существование, не может быть предметом науки. Для некоторых историков это отнюдь не секрет: "... сама мысль, что прошлое как таковое способно быть объектом науки, абсурдна" – писал Марк Блок. Однако это не означает, что развоплощенная реальность прошлого вообще недоступна пониманию. Такое прошлое постигается в духовной связи с настоящим. С уверенностью о таком типе связи можно сказать лишь то, что только он и способен соединять развоплощенное с воплощенным, умершее с живым. Правда, сам факт наличия такой связи не может быть продемонстрирован опытным путем или доказан теоретически. Но положение тут не хуже, чем с утверждением, что существует человеческая мысль. Ведь пока что еще никому не удалось представить это на всеобщее обозрение или доказать как математическую теорему. Между тем о духовном нам немало известно: оно почти или совсем неизменно; оно способно пребывать в любой реальности, связывать не соединимое ни логически, ни физически; соединять совершенно уникальное (то есть не имеющее никаких точек соприкосновения друг с другом). Духовное является таковым постольку, поскольку оно свободно, не подвластно правилам, законам; идеал духовного – Святой Дух, который "дышит, где хочет" (Ин. III; 8).

Последователь Дильтея Эдуард Шпрангер говорит: "Понять – это значит постичь духовные связи как осмысленные в форме объективно значимого познания", а сам Дильтей, как мы помним, говорил о "законах духа", которые господствуют в истории. Все это направление в философии и методологии науки ("неокантианство") видит в духовном еще одну реальность, подчиненную определенным ограничениям и особенностям. Мы же понимаем под духовным хотя и вполне реальное, но нечто иное: это скорее то, что не бывает только "тут", но всегда еще и "там". А представляют его "в форме объективно значимого познания" или субстанции, изрядно упрощая, можно сказать, натурализуя его понимание. Если и есть "законы духа", то он их ставит сам.

Итак, прошлое отражается в настоящем, осмысляется как предусловие настоящего по "самостийным законам духа". А что же прочнее и долговечнее духа, когда даже "Ржавеет золото и истлевает сталь,/ Крошится мрамор – к смерти все готово" (А.Ахматова)? Когда только "лучшая часть" души, по вере Горация, способна пережить памятниковую медь и годы, способна, уже вопреки Горацию, пережить "вечный Рим", с которым поэт, как ему казалось, неразрывно соединял свою "лучшую часть". Да, пожалуй, лишь поэт лучше других знает неписаные влечения духа, знает эти нежные объятия прошлого и настоящего, призрачного и плотяно-телесного.

А степь лежит, как Ниневия,

И на курганах валуны

Спят, как цари сторожевые,

Опившись оловом луны.

  •  (Арс.Тарковский)

  • У Валерия Брюсова в стихотворении "Встреча" мы сначала вдыхаем иссушенные тысячелетиями знойные запахи египетской древности:

                                                            Близ медлительного Нила, там, где озеро Мерида,

    в царстве пламенного Ра,

                                                                                Ты давно меня любила, как Озириса Изида, друг,

    царица и сестра!

    А через строфу:

                                                                                                            Разве ты, в сияньи бала, легкий стан склонив мне

                                                        в руки, через завесу времен,

                                                                                                            Не расслышала кимвала, не постигла гимнов звуки

    и толпы ответный стон?

                                                                                        Не сказала, что разлуки – кончен, кончен долгий

    сон!

    Коль мы уже вспомнили Брюсова, то как, хотя бы выборочно, не привести его изумительные по образной точности и лаконичности световые абрисы эпох в "Фонариках": багряный свет Ассирии – "Цветы в крови, трава в крови, и в небе красный след"; "гирлянда желтая квадратных фонарей" – Египет; над озером застыл метеор и "пляшут отражения, как змеи по воде" – это Индия; "блеск таинственный, зловеще золотой..." – век Данте; потом "Большая лампа Лютера – луч устремленный вниз..."; а следом, как восхитительное видение, – "Две маленькие звездочки, век суетных маркиз..." Духовную связь между предваряющим прошлым и настоящим – а только такая связь между ними подлинна – уловляет в своих вдохновениях поэт и в божественных откровениях – пророк.

    Эпические преданья и былины, которые речитативно выпевал сказитель, гусляр, старинный бард, переполнены гиперболизмом, невидальщиной, всяческими чудесами. Так и должно быть – это язык, на котором подобает говорить о прошлом, в отличие от языка фактов, на котором говорит о себе настоящее. Ибо гиперический язык (пусть не посетует читатель на сию придумку) с наибольшей точностью и полнотой способен выражать развоплощенное. Могут ли слова этого языка, да и вообще слова, воплощаться – становиться настоящим? Вероятно, да. Ведь именно такая возможность породила заклятия, проклятия, благословения и т.п. Пророческое слово в христианской традиции стоит несколько особняком. Оно "богодухновенно": облекает звуком и начертанием излучаемую Богом духовную энергию; это первое воплощение – духа в слово. Второе воплощение происходит, когда слово обретает живую плоть или делается вещью. Воплощаясь, пророческое слово не создает видимостей, кратковременных миражей. Оно не менее реально, нежели обычная реальность настоящего; наверное, даже более реально, а потому – бывает и так – не воспринимается теми, кто лишен веры (вспомним, что вера, по ап.Павлу, есть "обличение невидимого"). Пророческое слово воплощается без промедления – таково, по православному убеждению, зачатие Девой Марией Спасителя по слову архангела Гавриила (см. икону "Устюжское Благовещение"). Но до поры это может оставаться тайной, так что "второе воплощение" явно происходит спустя какое-то время, иногда измеряемое тысячелетиями.

    * * *

    Проводником духовной связи с прошлым служит культура, если она не отчуждена от веры. Вне этой связи прошлое абсолютно мертво. Абсолютно мертвое не воспринимается, это "ничтойность"; оно злое, страшное, опасное; его невозможно любить и понимать. В старину умершего человека предпочитали называть скончавшимся, усопшим, почившим, но не мертвым; различали даже мертвое и умершее. В современном языке эти оттенки стираются. Угашение вероживительных огоньков в культуре происходит параллельно с отвержением прошлого. Каких только лобовых и хитроумных форм не принимает оно: в прошлом люди были суеверны, необразованны, дики, жестоки; нормы жизни нелепы, тягостны, деспотичны; повсюду эпидемии, неурожаи... В лучшем случае прошлое может послужить источником сюжетов для литературы и демонстрирования эрудиции.

    Совершенно иным было отношение к прошлому в древне-средневековой Руси. Чтобы развоплощенное (по сравнению с настоящим) прошлое не умерщвлялось, его провожали. Обряды проводов зимы, лета, почившего человека, окончания княжения или царствования, холостого состояния, детства; молитвенное провожание дня, ночи, дневных промежутков (в Часословах); обряды прощания и т.п. – все это имело множество значений, поддерживая социальную и личную жизнестойкость. Но главное, что обеспечивали эти проводы, – это не дать уходящему взаправду умереть, сохранить с ним связь, каковая может иметь только культурный и вероосмысленный характер. Мы назвали эту связь духовной, но ее можно бы еще обозначить как мистическую или ангельскую – поддерживаемую ангелами. Эпоха перемен – это такое скачущее время, когда уходящее настоящее не успевают или не знают, как чинно проводить, с почившим толком проститься, не умеют пред ним почтительно снять шляпу. Новое врывается в прибранный дом, не пожелав вытереть ноги, а совсем еще не старое напрасно приказывает оставшемуся долго жить.

    * * *

    У древних народов бытовало представление, что само собою, естественным путем ничто не может погибнуть, а виною тому являются злые духи: "Страшусь я смерти, как ночного вора" (С.Клычков). Когда сегодня ученые ищут причины старения и смерти живого организма, они только заменяют злых духов на биологические (физические, химические) причины. В основе тут древнейший пралогос: "нормальное" состояние мира – неподвижность, во всяком случае, если что-то и происходит само собой, то не столь радикальное и, скорее всего, повторяющееся (то есть в сущности постоянное); а уж коли приключится из ряда вон выходящее, то это по чьей-то вине, что, впрочем, иногда и на пользу. Идеал постоянства проходит через все религии и философию. Аристотель (в "Никомаховой этике") пишет: "...божество наслаждается постоянно одним и простым наслаждением, ибо существует энергия не только движения, но неподвижности, а наслаждение более заключается в покое, чем в движении. Изменение же наиболее сладко, по словам поэтов, в силу того, что природа человека испорчена, и подобно тому, как испорченный человек есть самый изменчивый, так и природа нуждается в изменении, поскольку она не проста и не совершенна". Метания между жаждой новизны и тягой к постоянству – извечный наш удел.

    Прекрасный анализ такого борения в "русской душе" дан в работе Ю.М.Лотмана и Б.А.Успенского "Роль дуальных моделей в динамике русской культуры (до конца XVIII века)" и других работах этих авторов. Однако же, минуя отдельные исключения, период до XVI века характерен все же положительной оценкой неизменного и традиционного; затем наступает шаткое равновесие противоположных ориентиров и, наконец, уже к концу XVI века, а тем более в XVIII и позже пробивает дорогу неравномерно растущее положительное значение перемен и "новолюбия". Впрочем, проходит эта дорога не по буйным многоцветным чащобам простонародной ментальности. В крестьянской среде и в образованных слоях общества ориентиры слишком различны. Но постепенно ценностные ориентации этих слоев проникают, а кто-то скажет, разъедают толщу традиционной культуры, так что уже в XIX веке древний идеал постоянства становится хрупкой драгоценностью. В рассказе Л.Н.Толстого "Фальшивый купон" совершенно непохожая на окружающих, можно сказать, "белая ворона", многотерпеливая Марья Семеновна говорит: "Лучше не менять, а как живешь, так и живи". Но и у поэтов серебряного века постоянство еще было в чести: Владимир Соловьев пишет о "неподвижном солнце любви", а для Зинаиды Гиппиус "Лишь в неизменном бесконечность, / Лишь в постоянном глубина".

    В древнеисландских сагах есть след того же пралогоса: в одной из них говорится, что новый год не наступит без совершения определенного обряда. Ибо само собою ничто не происходит. Возможно, что и всем нам знакомые новогодние ритуалы, включая возлияния, восклицания и прочее, имеют те же корни. Новогодние молебны (1 сентября, а теперь и 1 января или накануне) хотя и принято объяснять как благое напутствие, но не исключено, что тут мы вновь сталкиваемся с указанным пралогосом. Некоторые нынче думают, что все или наиболее важные дела нужно делать по благословению священника – тогда произойдет благоприятное изменение (когда-то эту роль играли родители, старшие, а к иерею обращались в исключительных случаях). И как общее правило: перед всяким делом нужна молитва. Если отвлечься от известных истолкований этих обычаев, мы вновь вернемся к нашему пралогосу: чтобы что-то произошло, нужен определенный обряд, и более того – от содержания обряда зависит характер ожидаемого изменения. В принципе причинности ("все имеет причину") и в более общем "принципе достаточного основания" мы имеем ту же логику, фактически предполагающую неподвижность как естественную норму. Для полноты картины напомним заучиваемый еще в школе первый закон Ньютона.

    Наряду с пралогосом постоянства как нормы, в весьма давние времена возникает и противоположный ему: само собою, естественным путем все меняется. Нам эта максима известна по образному высказыванию Гераклита – о том, что нельзя дважды ступить в одну и ту же реку. Начиная примерно с XVIII века и по сию пору, философы дружно говорят об эволюции и развитии как о том, что внутренне присуще миру. Современное православное сознание избрало компромиссную формулу: обычным состоянием мира является его изменчивость, но все, что происходит, имеет место не без воли Божией. Тут своеобразный синтез двух пралогосов.

    В библейском и мифологическом контекстах брезжит идея о том, что изменчивость пришла в мир после его благодатной стабильности – как наказание за ее нарушение. В библейском Эдеме ведь, в сущности, царила "тишь да гладь", пока Адам не согрешил. Но просматривается и другой взгляд: изменчивость была задана изначально, но в результате грехопадения исказилась, приняла дурной характер. Намеки на это есть в той же Библии и многочисленных мифах (космогонических, этиологических) – ведь в самом процессе доисторического миротворения происходят огромные изменения, тем не менее иногда выполняющие роль добротного эталона для будущего.

    * * *

    Существовала ли изменчивость с самого начала или возникла потом, на благо она нам или во вред, за нею – в миротворении и дальнейших перипетиях бытия – стоит как будто какая-то неизбежность. Она проявляет себя и в божественном замысле, и в том, что предоставлено самому себе, и в активной человеческой деятельности, и в разрушительном нападении стихий. Древность называла эту неизбежность многосмысленным словом судьба; но лучше назвать ее временем. Оно блещет благородством в бесконечно повторяющихся правильных движениях небесных сфер; оно едва заметно в заведенной раз и навсегда родовой жизни полулегендарных предков... А в эпохи бурных перемен оно уподобляется ненасытной твари, в утробе которой скоропалительно исчезает привычное. Именно в эти эпохи время обретает зычный голос, рыкает "аки лев" и обескураживает нас безжалостной необратимостью происходящего. В периоды нежданных бед, да и просто в моменты резких изменений в нашей жизни мы явственно сталкиваемся с развоплощением мира, с растворением его бывших ликов в зыбком мареве навсегда прошедшего. Если мы по натуре старожилы, то воспринимаем это чаще всего как трагедию. Иначе ощущается череда изменений, идущая по кругу. Ожидаемое событие обычно воспринимается спокойнее. Правда, есть случаи, когда ожидание перемены и прямая уверенность в ее наступлении не избавляет от удара. Ибо есть такие события, которые можно предвидеть по преимуществу умом, а не сердцем. Непосредственно явленная смерть любимого человека задевает не столько ум, сколько чувство, да и все наше существо. Примерно таково же воздействие грозных стихийных бедствий. Предваряющие знания тут не помогут заметно приглушить инстинктивный взрыв отчаяния, страха, недоумения. Наоборот – как желанные – принимаются события благие и чаемые. Это может быть полюбившийся праздник, приход весны и тепла, вступление в брак, предвкушаемый успех, рождение ребенка и т.п. То, что было замыслом, мечтой, надеждой, – воплощается.

    Ожидаемое по отношению к осуществившемуся аналогично отношению прошлого к настоящему. Возвращение из прошлого в настоящее такой же феномен времени, как исчезновение настоящего в прошлом. Но в первом случае время как бы созидает и чаще всего несет радость, во втором случае многие из нас переживают опустошение и разрушение. Возвращение прошлого характерно более для древности, для замкнутых жизненных циклов; это был мир, где господствовала "уверенность в завтрашнем дне", уверенность в разумном и справедливом устройстве бытия. Уход настоящего в прошлое обращает на себя внимание и даже преследует нас в нестабильные эпохи. Эпохи такого рода явно посещают Россию с конца XV века, хотя и с передышками. Впрочем, так нам видится сегодня с птичьего полета; вероятно, по-иному, не столь общо и благодушно, судили о своем времени люди, жившие до XVI века, – ведь не могли же не влиять на культурно-ментальную сторону существования ужасные нашествия, местные войны, неурожаи, эпидемии... Обо всем этом можно поразмыслить, обращаясь к русским летописям. Есть там судорожные рывки "временных лет" с устрашающими образами развоплощений, но есть и воплощающий ход времени – это видно в осуществлении предведений Священной истории, с которой обычно начинает летописец, в помещенных там пророческих текстах.

    Описывая страдания и неурядицы, летописец, как правило, говорит, что это "за грехи наши": ведь даже земля "колеблется от грехов наших, не может носить наших беззаконий" (еп. Серапион – XIII в.); так греховное прошлое привело к бедственному настоящему, по-своему (в силу духовной связи) "воплотилось" в нем. Так же всегда строится повествование и в библейских книгах пророков. В Евангелиях Спаситель предрекает страшный Конец мира отчасти в связи с предшествующими нестроениями, которые являются и знаками Конца: "... ибо восстанет народ на народ и царство на царство", "и тогда соблазнятся многие; и друг друга будут предавать и возненавидят друг друга", "и многие лжепророки восстанут и прельстят многих" (Матф. XXIV; 7-11). Заметим, что речь тут не идет о каком-то отдаленном времени. Хотя грамматически говорится о будущем, но в действительности – о настоящем, что видно из слов: "Так, когда вы увидите все сие, знайте, что близко, при дверях; истинно говорю вам: не прейдет род сей, как все сие будет" (Матф. XXIV; 33-34). Ведь Божественное Слово неотделимо от воплощения; слушавшие Христа чувствовали, что Он говорит "как власть имеющий, а не как книжники и фарисеи" (Матф. VII; 28-29). Воплощение и настоящее почти синонимы, а подлинное пророчество всегда стремится к воплощению. Пророчество Спасителя по-разному воспринимается людьми: одних ужасает, других радует, третьих просто утешает, помогая пережить очередную историческую бурю.

    Обратим внимание на то, что понятие воплощения ỳже и конкретнее понятия связи. Когда речь идет о циклическом существовании, настоящее не просто связано с прошлым, не просто обусловлено им, но представляет собою именно воплощение прошлого, хотя это воплощение не тождественно ранее бывшему. При движении по кругу, скажем годовому, мы все время пододвигаемся навстречу тому, что уже было: будущее оказывается прошлым, настоящее живет ожиданием прошлого. Иными словами, прошлое всегда впереди, а настоящее как бы сзади. Это было отражено в языке: "предние князья" – те, что были; предки, то есть передние, – те, кто жил в прошлом, и они первее и правее. Древние обряды и заклинания всегда происходят в настоящем, вовлекая в него прошлое. В праздничных церковных текстах (особенно первого дня празднования) нередко употребляются "днесь" и "ныне", что дало повод говорить не о воспоминании, а о воспроизведении когда-то бывшего события в день праздника (подробнее: Д.С.Лихачев. "Поэтика древнерусской литературы". 1971). Тут получается, что в церковном календаре прошлое вновь воплощается (воспроизводится) в настоящем, как это происходит и в дохристианских замкнутых циклах. Но все дело в том, что понимать под воплощением или воспроизведением. В сакральное время праздника прошлое воспроизводится не в обычных вещественных формах настоящего, а иначе. Реальность воспроизводимого отличается от реальности настоящего примерно так же, как изображение святого на древней иконе отличается от восприятия живого человека; или как воскресшая плоть Христа отличалась от плоти Спасителя до Его земной смерти. Таким образом, можно сказать, что воплощение прошлого события в православном празднике носит отчасти мистический характер: вещественная форма соединяется с присутствием иномирного; если последнее улетучивается и торжествует вещественность, праздник превращается в застолье, безделье и даже срам. Когда в XVII веке в иконописание проник изрядный натурализм, икона стала терять свою прежнюю мистическую тональность, а попытка восстановить ее посредством перегруженности знаковой символикой только засушила ее смысл.

    Языческая древность умела воспроизводить прошлое театральным действом. Миф иногда разыгрывался, в том числе и в ритуале. Появившийся в России в XVII веке театр имел ту же цель воспроизведения прошлого (обычно эпизодов из Библии), но это имело мало общего с православной традицией образно-мистического воплощения, о чем говорилось выше. Со временем это поняли, и вплоть до конца XIX века существовал запрет показывать на сцене предметы и действия, приличные лишь в церковном обиходе, а клирикам не полагалось посещать зрелища.

    Воплощение прошлого в настоящем может быть достаточно полным лишь в замкнутом, природообразном существовании с короткой цикличностью (например, суточные, месячные, годовые циклы). В таких воплощениях почти нет мистического оттенка, они "грубы и зримы".

    Существует такой тип мировосприятия, когда почти нет внутренне ощущаемого различия между прошлым, настоящим и будущим. В рамках подобной ментальности грех Адама все время воспроизводится в поколениях, и все отвечают за него; поэтому же евреи всегда будут виновны за распятие Христа – во всех поколениях. Эта мысль французского историка Марка Блока неплохо объясняет учение Церкви о нашей ответственности за первородный грех, который каждый из нас несет. Правда, Блок писал о средневековом сознании, а оно, как отмечает, критикуя Блока, Ле Гофф, не было столь "примитивным". Мировосприятие единого времени идеально вписывается в полумифическую культуру, свойственную короткозамкнутым циклам. Но особенности этой культуры – в виде зародыша или останков – можно встретить в самых разных проявлениях в любую эпоху.

    Необходимость в погодном летосчислении возникает, когда года разнообразятся чем-то совершенно новым. Новое событие должно отличаться не только днем или месяцем, но и годом. Если новых событий много, то год на год непохож. О воспроизводимости таких событий уже нет речи, тут скорее имеет место воспоминание. Таким образом, в динамичном, наполненном новациями, современном мире старинное отношение к православному празднику, как образно-мистическому воплощению далекого первоначального события, стирается.

    Христианское представление о движении мира к своему концу также включает типичные суточно-годовые циклы и еще "великий индиктион" (период в 532 года, после чего воспроизводятся даты пасхалий). Кирик Новгородец (XII век) указывает кроме того на циклы "обновления"(что это такое, не совсем ясно) земли, моря, воды. В христианской эсхатологии есть своеобразная духовная воспроизводимость и "перекличка" сугубо вероучительного плана: предвестия о Новом Завете в Ветхом Завете, хронологическая периодичность в генеалогиях Христа, мистическое взаимоотражение Евы и Богородицы, "ветхого" Адама и "нового" Адама – Христа. Начало бытия и его конец также в чем-то отображаются друг в друге: шестидневному творению Богом Вселенной соответствует шесть основных периодов ее истории и заключительный седьмой, а конец Вселенной также распадается на семь периодов (см. в Откровении Иоанна Богослова явление семи Ангелов), после чего происходит создание "нового неба и новой земли". Но созданное таким образом вечное Царство Божие, в отличие от апокалиптических пророчеств у греков, римлян, индусов и пр., уже никогда более не разрушается. Поэтому Священную историю мироздания в целом никак не назовешь циклической: вследствие того, что происходит безвозвратный обрыв, и потому, что связи образов с прообразами, окликания и т.п., разве что с большой натяжкой, можно уподобить циклам. Из Откровения Иоанна Богослова мы знаем, что грандиозная всемирная драма завершается тем, что взору духовидца предстает "великий город, святой Иерусалим, который нисходил с неба от Бога" (Откровение Иоанна Богослова XXI; 10). Пророчество апостола Иоанна, как и многие другие пророчества, устремляется из развеществленного прошлого (у Иоанна оно не описывается, а подразумевается) к вещественному настоящему, которое вплотную прижато к будущему; затем наступает полное огненное развоплощение и чудесное воплощение сходящего на землю Святого Иерусалима... Но это уже не вещественность настоящего, а нечто иное, одновременно мистическое и материальное. Конец времен уподобляется началу: Царство Божие вновь утверждается в обновленном мире. Пророчество – это не констатация природных или общественных закономерностей, а откровение сверхъестественного волевого Промысла, который противостоит естественному ходу вещей. Самое наглядное свидетельство тому – предрекаемый Богом и Его пророками Конец мира, всего естественного и закономерного.

    * * *

    К настоящему можно относиться по-разному. Многие просто поглощены им, чувствуют себя в настоящем, как рыба в воде. Для таких людей настоящее – вся жизнь, все ее смыслы и цели. Они не желают знать ни прошлого, ни будущего, а если и заглядывают туда, то только чтобы обрядить как настоящее. О смерти, ином мире и прочем в таком роде они стараются не думать. Этого как бы и нет: смерть – естественный физико-химический процесс, а иной мир – вымысел. Умершее поспешно замещается живым, но иногда похожим; умершего как бы не было, а если его и вспоминают, то через его "заместителей". Люди, преданные настоящему, патологически боятся смерти или, наоборот, патологически ее не боятся. Они хотят всегда быть или хотя бы казаться молодыми. Неуемный и в чем-то наивный и отчаянный культ настоящего – заметная черта нашей эпохи, да и не только нашей. Резкие перемены лишь подливают масла в этот культовый огонь: к ним вырабатывают нечувствительность, доверяясь и подражая им, иногда их с восторгом приветствуют, черпая из перемен активность, а иные просто предаются веселью, как это живописал А.С.Пушкин в "Пире во время чумы". В эпохи бурных перемен теряется связь причин и следствий, вопросы остаются без ответов, за проступком не следует наказание – таков этос исторического ненастья в восприятии ретрофила, старожила и вообще несколько консервативного человека. Для свободолюбцев, гурманов новизны, смельчаков, беспардонников и лихого люда – "на дворе ненастье, а на сердце счастье".

    В настоящем есть вещественность, неотделимая от внешнего, "объективного" мира, но есть надежды и желания, колеблющие внутренний мир человека. Силясь их осуществить, овеществить, человек неизбежно погружается во внешнее, безмерно его ценит и даже поклоняется ему. Когда человек "живет будущим", он отвергает настоящее не как таковое, а как неправильно овеществленное.

    Слово "настоящее" служит характеристикой времени (в отличие от прошлого) и, вместе с тем, обозначает подлинное, качественное, истинное. Сейчас настоящее (как время) делается все короче, а потому и тонус переживаемой жизни все более заостряется. К этому вырабатывается привыкание, и человек уже не может жить спокойно, покой его тяготит. Хотя, может быть, накапливаемая усталость от перемен и сильных ощущений нуждается во временном переходе к умеренной фазе.

    Настоящее настоятельно, а потому от него приходится обороняться. Человек не в состоянии крутиться волчком, подстегиваемым переменами. Что-то очень личное, опорное он вынужден оберегать. Наоборот, где будущее на поверку оказывается прошлым, а все вместе поглощено настоящим, где царствует традиция и все сызмальства знакомо, – там, в этих мирках, человек растворялся в окружающем, не рискуя потерять себя. В современном мире – коль скоро человек включен в него – приходится отгораживать нечто исключительно внутреннее, не давать ему сливаться с внешним; добиться этого очень трудно, поскольку индивидуум бесконечно зависит от мира – в результате "Все одиноки – без уединенья" (Б.Чичибабин). Может быть, отсюда такая глобальная тенденция поставить индивидуума над обществом, государством, культурой, религией. Они как будто сорвались с "проверенных орбит" и шумно предлагают себя в разномастных вариантах; кажется, что мир уподобляется супермаркету, где можно выбрать круг общения, страну проживания, субкультуру и даже удобную религию. А чтобы не слишком сильно ошибиться в выборе, нужно знать, кто ты есть сам по себе, что тебе полезно и вредно.

    То, что мы называем миром, сегодня, пожалуй, невозможно отделить от настоящего, от перемен и новизны. Но мир – это не просто "все то, что имеет место" (Л.Витгенштейн). В мире всегда что-то происходит; даже тупо ползущая по циферблату стрелка отмечает какие-то перемены, скажем, одна цифра сменяется другой. Будучи погружен в абсолютную тишину и неподвижность, человек скоро уснул бы, а пробудившись, вероятно, сошел бы с ума. Употребляя метафорическое выражение "эпоха перемен", нам следует иметь в виду, что его нельзя понимать буквально. Перемены есть всегда, а вот подлинно новое – другое дело. Младенец превращается в отрока, тот в подростка, юношу или девушку и т.д.; безжалостные осенние дожди сбивают с деревьев цепляющиеся за них листочки; девице приспевает замужество; на свет вылезает орущее существо; кто-то перебирается за тесную кладбищенскую ограду – когда происходят эти и подобные им перемены, в них нет чего-то нового. За долгие тысячелетия люди научились обряжать такого рода перемены в постоянные культурные формы. Новое же потому и новое, что для него еще не сшита культурно-обрядовая одежка.

    Любовь к прошлому бывает нежной и робкой, когда его любят таким, каково оно есть – развоплощенным, истонченным, томящим и, вместе с тем, поразительно сохраняющим свою истинную реальность. Но любовь к прошлому не более чем самообман, когда прошлое хотят во что бы то ни стало воплотить в привычных формах настоящего. В этом случае прошлое попросту начисто исчезает, теряет свою подлинность, пропитанную печальным ароматом. В сегодняшнем буме "возрождения прошлого" происходит по большей мере именно это.

    Чуткий художник, если он ретрофил, принужден к аскетизму, он с трудом находит художественный язык, приемлемый для прошлого: требование натуральной изобразительности, канонизированное массой, вступает в конфликт с условностью, символизмом, гиперболичностью, невесомостью, органичными для реальности прошлого.

    Культ настоящего связан многими нитями с яркими впечатлениями и высокого накала чувствами. Этим он сродни старому язычеству (чуть подробнее об этом см. в Начале). Чтобы нарочито взволноваться, нужны неожиданности, внезапности, что-нибудь эдакое – очень потешное, устрашающее, возбуждающее. Цивилизованному человеку все это в изобилии поставляет пресса, книжки, электроника, всевозможные игры. Политическая и уголовная сенсация, скандалы, боевики и триллеры, спорт, путешествия, вкусная пища, напитки и наркотики – каких только сегодня нет средств, чтобы расшевелить и потрясти. Магия искусственного оживления. Реанимация обезбоженных душ... Журналист иногда рискует жизнью ради каких-нибудь фактов и наивно верит в неоспоримость всечеловеческого права на информацию. Факты он называет правдой – словом, за которым когда-то стояли праведность, справедливость, правое дело, но совсем не "то, что есть на самом деле". На самом же деле, в действительности существует бесконечно много всего и всяческого – в зависимости от предмета рассмотрения, угла зрения, глубины проникновения, моральных оценок, культурных установок; от того, что в данное время данный человек в рамках данной культуры считает реальностью. А из этого океана возможных взглядов, которые журналист называет фактами, он отбирает то, что способно разгорячить кровь, раскрутить вожделение, вызвать восторг или ужас, обеспокоить, дать пищу уму и т.п. Хорошо это или плохо, конечно, решает "потребитель информации", если он способен решать и если у него есть выбор. Главное же состоит в том, что состояние возбуждения и напряжения выдается за необходимое условие жизни, за настоящую жизнь. Это – одна из самых навязчивых идей современной культуры. Стефан Цвейг, думавший, что жажда потрясений обуревала людей во все времена, и что в этом состоит подлинный жизненный идеал, писал: "В опьянении чувств, блаженно свободная от пут и благословенная судьбой, душа может в кратчайший миг узнать жизнь во всей ее полноте, чтобы потом, отрешившись от страсти, снова впасть в пустоту бесконечных лет, скользящих теней, глухого Ничто. Вот почему в прожитой жизни идут в счет лишь напряженные, волнующие мгновения, вот почему единственно в них и через них поддается она верному описанию. Лишь когда в человеке взыграют его душевные силы, он истинно жив для себя и для других..." В православии это называли страстями и призывали с ними бороться. Сегодня прихожан уговаривают не смотреть телевизор хотя бы перед причастием. В который раз наличные жизненные ценности разошлись с учением Церкви...

    * * *

    Исторические сгущения, переуплотненные событиями эпохи удивительно по-разному воспринимаются. Один чувствует себя собеседником на пире богов или славит десницу всетворящего и всеразрушающего Бога:

                                            Люблю сей Божий гнев! Люблю сие, незримо

                                            Во всем разлитое таинственное Зло -

                                            В цветах, в источнике прозрачном, как стекло,

                                            И в радужных лучах, и в самом небе Рима.

    (Ф.И.Тютчев)

    Другой с воздыханиями вспоминает "доброе старое время":

                                            Флоренция тогда, в окружье древних стен,

                                            Когда часы показывали терции и ноны,

                                            Жила размеренно, счастливо и без перемен.

    (Данте)

    Как характерно это отношение к переменам у поэта средневековья и русского европейца, прозревшего в погромыхивающем XIX веке предтечу века двадцатого... Русский XIX век еще только блещет беззвучными зарницами, нагоняет облачную хмарь, он переменчив, но еще не знает сокрушительных перемен и грозовых ливней, начисто смывающих "прах прошлого" – не знает того, что уже вкусила Европа. Эпоха перемен – это эпоха интенсивных перевоплощений. Поэтому все, что способно с удовольствием и легкостью перевоплощаться, громоздится на подиумы, притягивает к себе взоры, возбуждает подражание. Это гениальный Актер, коварный Политик, ловкий Преступник, а потом удачливый Шпион. В смертоносно зараженной, малярийной атмосфере эпохи Тютчев видит Зло, хотя таинственное, манящее; совершители перемен провозгласят их Добром, увидят в них высшую правду. Людей с хрупким сердцем такая атмосфера будет убивать – в прямом смысле, иных – делать бессмысленными убийцами. А для человека, ищущего во всем мистические символы высшего Промысла, эпоха перевоплощений есть верный знак надвигающегося всеобщего Конца – последнего Перевоплощения нашего мира в огненный шар, после чего, наконец, воплотится слово Божие о "новом небе и новой земле".

    * * *

    Есть по меньшей мере три типа отношений к "хронотопному" воплощению-развоплощению. Между этими типами нет четкой границы, и внутри каждого из них масса оттенков, но нам придется игнорировать это. Для первого типа воплощение и развоплощение исполнено смысла и радостно; но более видна тяга к воплощению. Для второго типа характерно смиренное или, на худой конец, терпеливое отношение к тому и другому – человек ожидает перемены, тяжело вздыхая или сжав зубы. Для третьего типа свойственно пессимистическое отношение, причем воплощение воспринимается со страхом, а развоплощение еще и с грустью. В одном человеке могут совмещаться все три типа, но в отношении разных вещей и событий. В одном человеке может доминировать и один тип.

    Человек, в котором доминирует первый тип, стремится навстречу событиям ("торопит события"), тяготится отчужденностью времени, полон решимости добиваться своего, способен воплощать свои замыслы и разрушать неугодное. Вот пример человека, жаждущего воплотить свои желания: "Хощу бо, рече, копие преломити конец поля половецкого с вами, русици: хощу главу свою приложити, а любо испити шеломом Дону!" Так обращается к дружине князь Игорь, готовый голову сложить ради достижения вожделенной цели. Этот человек смотрит вперед, он охвачен страстью воплощения. Таков собственно герой – и у Гомера, и у автора "Слова о полку Игореве". Герою неуютно жить в неспешном круговороте существования. Он требует, он алчет, он спорит с божествами, с людьми, с природой. Чтобы оправдать это, греки приписывали героям полубожественное происхождение. И при этом герой почти всегда нетерпелив. Игорь не желает ждать согласия на поход у Киевского князя и пренебрегает грозными знамениями. Именно в нетерпеливом ожидании героя особенно зримо упрямство времени, его издевка над героем. Герой идет навстречу смертельной опасности и победе, прежде всего побеждая самое время. И если это происходит, то нетерпеливо ожидавшееся сродни неожиданному или новому. Герой не только защитник социума, но и его преобразователь. В России эти функции героя всегда принадлежали князю или царю, так как герой служит культурным образцом в первую голову правителю-воину. Князь же и царь, как известно, всегда воины. Преобразования у нас тоже всегда шли сверху. Любопытно, что советская идеология наделила ролью преобразователей "героев-революционеров", а потом "героев труда", хотя – "Никто не даст нам избавленья – ни бог, ни царь, и не герой; добьемся мы освобожденья своею собственной рукой". Вот такая "диалектика"...

    Нетерпению естественно противостоит терпение. Но им герой также не обделен, однако это не сущностная его черта, а только способность стойко переносить телесные муки. В памяти всплывают: прикованный Прометей, у которого орел выклевывает печень, ежедневно вырастающую вновь; толкающий в гору свой камень Сизиф; отрешенные лица умирающих воинов в архаической греческой скульптуре; мужественное поведение мальчиков у разных племен и народов в обрядах посвящения (инициации), когда им наносят те или иные ритуальные увечья. Между прочим, в отличие от этих юных терпеливцев, попадающих на время в иной мир (ритуальность не исключает его реальности), герой должен обязательно побывать в нем в силу обстоятельств или своеволия. Князь Игорь попадает в плен к половцам (чужое племя, чужая земля для древнерусского человека – образ иного мира, причем образ и прообраз, как мы знаем, не всегда различались). Выбравшись оттуда, Игорь приобретает способность к перевоплощениям: "А Игорь-князь поскакал горностаем к тростнику и белым гоголем на воду. Вскочил на борзого коня и соскочил с него серым волком". Загадочный, появившийся в плену помощник князя Овлур тоже "волком побежал, стряхивая собою студеную росу". Античные герои также проходят через потустороннее. В первом издании "Слова..." в 1800 году оно не случайно названо "ироической песнью".

    Способность героя к перевоплощениям, в наше время вроде бы напрочь запамятованная, была извлечена из древних обломков народного подсознания, когда Сталину потребовалось избавиться от мнимых или серьезных соперников – деятелей революционной и созидательной героики советского окраса. Вчера ты выдающий революционер, военачальник, видный ученый, писатель, а сегодня тебя объявляют предателем, шпионом. Вышинский (да не будет ему земля пухом!), кажется, так и называл оборотнями жертвы своей коварной фантазии. Почему бы "советскому народу", да и его мнительному вождю не поддаться внушению и самовнушению проснувшихся мифологем?

    Надо сказать, что современная культура в ее самых разнообразных формах расценивает перевоплощения все реже с негативной стороны. Умение человека менять свое поведение и свой облик в зависимости от среды, где он оказался, считается нынче необходимым и даже естественным. Человек играет в общественной и личной жизни множество ролей: на работе он один, дома другой, с друзьями третий и т.д. Ролевой образ жизни социологи считают нормой. В игровой стихии некоторые современные мыслители видят сущность человека нашей эпохи, и не только нашей (Хейзинга). Сегодня театральная элита претендует на высшее по интеллекту и морали положение в обществе. Кумирами, властителями душ стали актеры, певцы, музыканты. Каких-нибудь два века назад это удивительное явление нарождалось. Народными героями известных советских сериалов ("Семнадцать мгновений весны" и "Адьютант его превосходительства", отчасти "Место встречи изменить нельзя") стали люди непрямодушные, умеющие притворяться, люди, как говорили когда-то, с двойным дном. Причем в быту, в обычной жизни таких людей не уважают и даже презирают, их называют лицемерами, двуличными, предателями. Но не станет ли вскорости эта старомодная мораль реликтом?

    Ключ к пониманию отношения второго типа – терпение и смирение. Человек не рвется вперед, а ждет прихода событий. В циклической жизни человек подобного склада встречается чаще всего. Терпеливое и бесстрастное ожидание – есть, вероятно, важная черта древнего мироощущения многочисленных племен, славянских и финно-угорских, населявших среднерусские леса и север. В пушкинском "Руслане и Людмиле"

                                        . . . . . . вещий Финн,

                                        Духов могучих властелин

                                        В своей пустыне безмятежной,

                                        С спокойным сердцем ожидал,

                                        Чтоб день судьбины неизбежной,

                                        Давно предвиденный, восстал.

    В православных молитвословиях ко Христу часто обращаются так: "Долготерпеливый и милосердный Господь..." В русском народном представлении Христос был образцом величайшего терпения – и по отношению к грешащему человеку, и в своих "страстях" – муках крестного пути; потому – "Бог терпел и нам велел"; "Господь бо терпелив есть". Тут кстати вспомнить и о легендарном долготерпении русского народа. массу примеров подобного же рода можно встретить и в жизни восточных народов, африканцев, индейцев и т.п., вообще в тех культурах, где устои древности продолжают играть заметную роль. Идеал терпения, в том или ином виде, присутствовал почти у всех древних этносов. Призывами к терпению пронизан Ветхий Завет. Призывает к терпению и Коран: "О те, которые уверовали! Обращайтесь за помощью к терпению и молитве. Поистине, Аллах – с терпеливыми!" (Сура 2. Стих 148 (153)). Примеры подобного рода можно множить и множить. Но если терпение – всеобщая добродетель древнего мира, то насколько верны утверждения, что сия добродетель собственно христианская?

    Нам кажется, что христианское, точнее, православное учение придает идеалу терпения свою неповторимую окраску. Христос заключает предзнаменование кончины мира, когда на людей обрушатся беды, ужасы, соблазны, словами "претерпевший же до конца спасется" (Матф. XXIV; 13). Новый Завет и вся практика православия настаивают на разных видах воздержания – телесного и душевного. Воздержание, посты, молчаливость предполагают терпение. Современный человек по любому поводу желает высказываться, он многоглаголив, плохо чувствует такие слова как "несказанный", "невысказанный" и т.п. Прп. Феодор Студит обращается к инокам: "Будем же терпеливы, возвеликодушествуем немного, стесним себя и тело свое придавим, порабощая его и далеко от себя отбрасывая страсти". Св. Исаак Сирин говорит: "...терпение есть матерь утешения..." Древнее христианство связывает терпение и с любовью, и с бесстрастием, и с милосердием, и с самым спасением. Ефрем Сирин поучает: "Нет и меры терпению, если только оно растворено любовью". Апостол Павел пишет: "Умоляем также вас, братия, вразумляйте бесчинных, утешайте малодушных, поддерживайте слабых, будьте долготерпеливы ко всем" (Солунянам I; 5,14). У евангелиста Луки (XXI; 19) Христос говорит: "Терпением вашим спасайте души ваши".

    Теперь обратимся к отношению третьего типа – когда преобладающим настроением при воплощении нового и развоплощении являются страх, печаль, ощущение необратимости уходящего. Это отношение раскрывается и в оценке настоящего: оно видится непрочным, ускользающим, а потому не в нем, а скорее в прошлом находят подлинную ценность. В настоящем видят непрерывное умирание, а уже умершее пленяет своим постоянством, своей недоступностью сегодняшней суете. Явление это не только психологическое, но и культурное и религиозное. Непосредственно переживаемое ощущение необратимости времени и неповторимости личности как тема и проблема пришло в Россию в конце XVIII века. Во всяком случае, это бросается в глаза, если хотя бы полистать стихотворные сочинения того периода. Упомянутое ощущение не покидает Г.Р.Державина в преклонные годы:

                                            Река времен в своем стремленьи

                                            Уносит все дела людей,

                                            И топит в пропасти забвенья

                                            Народы, царства и царей.

                                            А если что и остается

                                            Чрез звуки лиры и трубы,

                                            То вечности жерлом пожрется

                                            И общей не уйдет судьбы!

    В самом начале XIX века, в 1802 году, девятнадцатилетний Василий Жуковский приобрел известность переводом из Томаса Грея – вот одна из строф его эллегии "Сельское кладбище":

                                            Денницы тихий глас, дня юного дыханье,

                                            Ни крики петуха, ни звучный гул рогов,

                                            Ни ранней ласточки на кровле щебетанье –

                                            Никто не вызовет почивших из гробов.

    Потом, как бы борясь со своим собственным настроением, Жуковский напишет: "Не говори с тоской: их нет; / Но с благодарностию: были"; однако печальное открытие необратимости времени уже нельзя "закрыть" заменой "нет" на "были". А вот строки совсем другого поэта, написанные уже в следующем веке:

                                            Ты подаришь мне смертную дрожь,

                                            А не бледную дрожь сладострастья,

                                            И меня навсегда уведешь

                                            К островам совершенного счастья.

    (Н.Гумилев)

    Оба поэта говорят о смерти и, несмотря на огромные различия в том, как и что они при этом говорят, мотив безвозвратности в обеих строфах звучит почти в унисон. Никто, навсегда, навеки, так часто встречаемые в литературе двух последних веков, выдают это новое отношение к смерти. Для какой-то, возможно, еще очень небольшой части общества, уже не убедительна библейская максима: "Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было; и Бог воззовет прошедшее" (Екклесиаст III; 15). Теперь смерть человека или завершение какого-либо периода мыслятся в трагических тонах невосполнимости и окончательности. И то, что будет после этого, прямо не задано предыдущим: "Здравствуй, племя младое, незнакомое. . ." или, у того же Пушкина, знаменитое: "Дар напрасный, дар случайный, / Жизнь – зачем ты мне дана..." Древность знала подобное настроение, но соотносила его более с судьбами народов, нежели отдельных людей. Уникальность человеческой судьбы вызывала скорее удивление, если речь шла об обыкновенном человеке.

    Умершие предки продолжали как-то жить в потомках. То ли оттого, что души кочуют по родовой цепочке, то ли потому, что предки пособляют потомкам на разных поприщах. Потомки берут имена предков, молятся им, почитают их. Христианство отчасти отменяет эти родовые устои. Души уже как будто не кочуют, коль скоро они попали в загробный мир. Бродят лишь души, не нашедшие упокоения, – души самоубийц, внезапно убиенных. Впрочем, эти представления не зафиксированы в церковном учении, это скорее народные убеждения. К умершим родителям – "дедам" – все меньше напрямую обращаются с просьбами, хотя "родительские субботы" в едва прикрытой форме сохраняют культ предков, разумеется, не в богослужении, а в душевных глубинах многих приходящих в эти дни в церкви. По-прежнему популярна сказка о Василисе Прекрасной, которой помогает куколка, оставленная ей матерью как бы взамен себя.

    Но потомки все менее зависят от предков, хотя мистическая связь между ними еще далеко не прервана и, во всяком случае, в бытовом православии, вероятно, никогда не будет прервана окончательно. Меняющаяся религиозная культура влияет на массовый менталитет, на литературу, на ее творцов и читателей. Как бы скоро или медленно ни происходили изменения, но имеет место настойчивая тенденция разрыва поколений и времен, а различие между прошлым и настоящим ощущается все сильнее. Что-то навсегда уходит, а что-то ранее никогда не бывшее вступает в свои права...

    Это видно и в живописи. Для искусствоведа наиболее интересными представляются художественная школа или направление, которому следует художник, и его собственная творческая манера. Мы же, в рамках обсуждаемой нами темы, обратимся к самочувствию человека и его отношению к самому себе и другим. Изменение внутреннего строя и отношения человека к самому себе, как нам кажется, наглядно выражено прежде всего в портретной живописи. Портрет XVIII века показывает человека, знающего себе цену, понимающего, степенного; его глаза нередко слегка улыбаются, он как бы доволен жизнью, во всяком случае принимает свое положение в жизненном мире с достоинством. Таковы сановник, духовное лицо, крестьянин. Для этих людей характерны определенность и чувство опоры. Уже в первой половине XIX века портрет заметно меняется. Появляются задумчивость и мечтательность, глаза реже улыбаются, в облике иногда сквозит сомнение или недосказанность. Это хорошо видно на портретах Кипренского. Тропинин более отмечает легкость и спокойствие, у него не утеряна преемственность с прежней манерой. Но тут дело скорее в натуре этого художника; в портрете имеет значение и взгляд самого художника на жизнь. Замечательна в своем роде "Неизвестная" Крамского. Вновь появляется уверенный в себе, самодостаточный персонаж, но уже как насмешка над далеким прошлым и свидетельство безнадежности возвращения к нему. Конец XIX века, а затем и начало нашего века совершает довольно резкий поворот – порою кажется, что сам по себе человек, с которого пишется портрет, мало интересен, а на первый план выходит живописная задача, как ее понимает художник. Портрет служит лишь средством решения этой задачи. Но при этом кажется, что художник снова хочет вернуть человеку достоинство, твердую опору. Иногда это получается, иногда превращается в позу.

    Бесповоротный уход человека из настоящего, осмысленный как своего рода мировоззренческий догмат, насколько нам известно, не вызывал сколько-нибудь заметной в обществе полемической реакции со стороны духовенства: а как же святые? Исключение составляет известная стихотворная реплика митрополита Филарета на пушкинское "Дар напрасный...", но и она не дала пищу серьезной дискуссии.

    Наши размышления по поводу трагического отношения к воплощению-развоплощению хочется завершить С.А.Есениным. В конце своей короткой жизни он с печалью оглядывается назад, прозревая развоплощение во всем, что его окружает; он уже как бы перестает осязать вещественность повседневного и потому, может быть, судорожно за нее хватается. Совсем рядом звучат строфы:

                                            Милая, мне скоро стукнет тридцать,

                                            И земля милей мне с каждым днем.

                                            Оттого и сердцу стало сниться,

                                            Что горю я розовым огнем.

    И:

                                            Цветы мне говорят – прощай,

                                            Головками склоняясь ниже,

                                            Что я навеки не увижу

                                            Ее лицо и отчий край.

    Да приимет Господь несчастную душу великого поэта!

    * * *

    В Ветхом Завете Бог предупреждает иудеев, что "мерзок пред Господом" всякий "обаятель, вызывающий духов, волшебник и вопрошающий мертвых" (Второзаконие XVIII; 11). Для строгого церковного сознания вещественная воплощаемость умершего в прежнем виде вряд ли приемлема. Единственный в Новом Завете случай как будто бы полноценного вещественного воплощения связан с воскрешением Лазаря; но предания говорят о его сверхъестественном аскетизме в последующей жизни; согласно преданиям же, недолговечными оказались и вышедшие из гробов при воскресении Христа. По поводу плоти воскресшего Спасителя мы, вероятно, не можем утверждать что-либо определенное (ведь обычная вещественная плоть не может пройти через затворенную дверь (см. Иоанн XX; 19)). Ничего не известно и о природе пречистого тела Божией Матери после Ее успения и вознесения. Об особенностях воплощения умерших при всеобщем Воскресении вероучение также молчит.

    Православное народное сознание, как известно, не исключает существования привидений, "теней" умерших, их способности "проявляться" в зримом и даже осязаемом виде. А в отношении святых это вообще не вызывало сомнений. Как к воплощению святого, относятся к его мощам, особенно если они нетленны. И все же это не та "натуральная", "плотяная" вещественность, которая свойственна живущим в настоящем. Всегда осуждались Церковью попытки вызывания умерших (не святых), а также непосредственное обращение к ним. Впрочем, в древности, а иногда и сейчас, официально-церковного признания умершего святым не всегда дожидались: своему почившему наставнику молился Симеон Новый Богослов (XI век); к предкам обращались в древней Руси князья и бояре (наверняка не только они, но об этом мало свидетельств); сегодня это же можно наблюдать в отношении некоторых почивших стариц (Матроны, Макарии, Рахили и др.). Конечно, есть разница между вызыванием умершего "в теле" и обращениями к нему, но в целом проблема прямой связи с умершими – а это, хотя бы и косвенно, касается их возвращения в какой-то форме – остается неопределенной, во всяком случае, в народном православном сознании. Свойственное Церкви неодобрительное отношение к связям подобного рода было известно также в средневековой Византии. Церковная позиция прояснилась, видимо, спустя несколько десятилетий после Миланского эдикта императора Константина, пресекшего гонения на христиан. Тогда и возникла очевидная необходимость дистанцирования всего священного от мирского, повседневного. Подобно тому как первосотворенный Рай-Эдем пришлось закрыть для согрешивших Адама и Евы, массовый приход в Церковь недавних язычников – эта мощная мирская волна – вынуждал ставить волнолом между сакральным и мирским, ставить более жесткую преграду между умершими и живущими. Примем еще во внимание распространенность тогда (да и не только тогда) всякого рода магических приемов оживления умерших, общения с божествами и предками, как это было принято у язычников.

    * * *

    Ни язычество, ни христианство не выработали четкого и однозначного отношения к возможностям и границам воплощения умерших, если иметь в виду не столько учения, сколько народные представления. Мифологические культуры и языческие религии исчерпали на этот счет почти весь диапазон мнений, догадок и образов. Чего тут только нет: периодически воскресающие боги, оживление кровью, неповрежденный выход из потустороннего мира (впрочем, довольно редкий), переселение души умершего в тотем, животное, идол, воплощение в потомках и т.д. и т.п. На сем поприще продолжают изощряться маги, шаманы, колдуны и, надо сказать, не безуспешно.

    Оглавление                            Глава 3.