Глава 13. Власть
Райский сад – Эдем… Там мир да любовь, радость и понимание. Еще никого не нужно защищать, телок барахтается со львенком, полевая мышь не бежит наутек от крылатой тени, змеиное племя еще не стало ползающим на брюхе отродьем, у него есть ножки, а его глубокомысленный шепот пока что внушает уважение, а не гипнотический страх.
Эдем целен. Цельность – свидетельство Власти; в Эдеме божественная Власть. Человеческая власть хочет быть похожей на божественную, но цельность, образуемая человеческой властью, скреплена большим или меньшим насилием. Для подвластных человеческая власть и необходимость почти одно и то же.
Во власти не меньше соблазнов, чем в творчестве, – соблазнов преодолеть границу между человеком и Богом. Более всего к этим соблазнам предрасположены политик, чиновник, врач, педагог, священник. Блажен тот из них, кто избежит сей напасти. Но похоть властолюбия обуревает и прочих: разве использование не форма власти – холодной, расчетливой или тупой, не щадящей никого "для пользы дела"; а кто может похвастаться, что его никогда не совращала "польза дела"?
Современность породила совершенно новый вид власти – власть информации. В глаза и уши денно и нощно проскальзывают какие-то существа, завладевающие воображением, чувствами, мыслями. Сегодня мы также видим, как вырабатывается единообразный – для всего "цивилизованного мира" – язык символов и понятий, нивелирующий разнообразие культур и формирующий единую ментальность для человечества. Обычно люди не замечают, как их система осмысления, а с нею и их культура, постепенно видоизменяется. Когда-то пели: "Как один человек весь советский народ…" Скоро похожие песни запоет все цивилизованное, гордое своей свободой человечество.
Власть информации – ее неограниченное распространение и воздействие – не менее опасна, чем ее ограничение. Эта власть тоталитарна, т.е. готова влезть в любую щелку. Могут сказать, что беда не в отсутствии преград, а в том, что под видом правдивой информации дается ложь, сознательная или случайная. Но разве земная, человеческая правда для всех одна? Люди считают правдой то, что не противоречит установкам и мифологемам, вложенным в их культуры и ментальности. Поэтому правд столько, сколько культур и ментальностей. Абсолютной, "истинной" человеческой правды нет.
Формируемая под воздействием информации единая культура и ментальность будет, конечно же, единодушна в том, что такое хорошо и плохо. И тогда цивилизованное человечество лишится возможности критиковать самое себя и сомневаться в своей правоте. Его можно будет вести куда угодно, скорее всего, к гибели. Для этого даже не нужно злого умысла, достаточно будет всеобщего согласия. Ибо человеческая жизнь на Земле в глобальной перспективе держится на способности отрицания, изменения, способности отвечать на неожиданные вызовы истории и природы, способности избегать поголовной сплоченности
.Как же быть? Сегодня, вероятно, никто не знает, что делать с этой опасностью. Не включать же глушилки, не сбивать же спутники, не сжигать же книги, не затыкать же рты… Возложить бремя на конкретного человека – пусть сам решает, что слушать, смотреть и читать? Рецепт хорош (во всяком случае простотой), но достаточно свободный личный выбор доступен людям, погруженным во внутренне богатые, жизнестойкие культуры с добротным иммунитетом. У прочих выбор информации фиктивен: как опытная потаскуха, информация умеет себя навязывать.
Властвующий должен быть свободен в своих действиях, иначе власть номинальна. Но и обратно: чем свободнее человек (в действиях), тем больше у него власти, не обязательно над людьми, можно властвовать над ситуациями, вещами, природой. Свобода означает власть над миром, поэтому его активное преобразование началось в Европе примерно с XVII века, когда срединная Европа стала жить свободнее. Для западного человека власть над вещественностью неотделима от свободы – это он чувствует с младых ногтей. Вероятно, самые впечатляющие плоды продуманных, повсеместных и грандиозных дел, приносящих материальные блага большинству, можно увидеть в США, и именно в этой стране свобода велика как нигде.
Власть и свобода – два имени господства. Чтобы обрести свободу, нужно выйти из-под какой-то власти, но и заполучить власть. В России всегда была концентрация власти, "тьма власти", как изрек поэт. На Западе власть все более рассредоточивалась. Каков дух российской власти, таков и дух свободы в России. Впрочем, этих духов – легион. Но как бы они ни разнились, верно одно: если власть хищничает, то и свобода рыскает по тем же стезям. Каков поп, таков и приход. Про Запад воздержимся: как известно, там хорошо, где нас нет.
Свобода и власть могут опьянять. Не потому ли лишенный их нередко привязан к вину?.. Опьяневший от власти опаснее пьяницы. И тому и другому "море по колено", насилие и разрушение – их стихия, но с пьяницей легче справиться, да и его самого надолго не хватит. Тут много зависит от коренной склонности человека. Иной и выпьет изрядно, да омрачится и замкнется, а иному дай скорее подраться и пошуметь – у этого сильна властная жилка. Особый случай, когда эта жилка есть, а свободы, внутренней или внешней, маловато. Такие люди, бывает, очень привязчивы и ревнивы – как полюбят кого или что, так со страстью. Как бы хочется им завладеть вожделенным предметом, без которого они жить не могут. Такой властолюбивый раб сам себя и вгоняет в рабство.
В советской и нынешней России неплохой способ заполучить какую-то свободу – выбиться в начальство; а тогда и поиграть с мышками-людишками. Подвластному же остается завидовать вольным стихиям, особенно метели. Метель издавна пленяла русскую душу. Кто разок не станцевал с ней, тому этой души не понять. Свободу и власть еще дают деньги. Сейчас в России это кажется тривиальным, однако во всевластии дензнака есть пугающая загадочность.
* * *
Человеческая власть, почти забывшая райскую прародину, давно перестала пробавляться внутрисемейной или родовой опекой, ей нужны просторы, величие, вавилонские башни. На исходе средневековья Европа воспламенилась жаждой новых пространств и это стало еще одной доминантой западной цивилизации. Покорение, приобщение к своим нуждам цветного большинства человечества – сначала оружием и умением властвовать, потом культурой, языком, монетой – вошло в западную ментальность как естественное и должное. Во всем этом была не столько практическая надобность и простая корысть, сколько желание свободной деятельности, лучшим полем для которой явилось бескрайнее пространство вне Европы, с его превеликим разнообразием. Очень скоро это поле стало школою воспитания крайне энергичного индивида – путешественника, миссионера, конкистадора, пирата, предпринимателя и, наконец, того человеческого типа, который мы назвали кочевником. Вокруг этого же поля кружится вся атрибутика последних западных веков: империализм, рынки сбыта, колонии, утилитаризм, использование, культ индивида…
"…В действительности существует только одно истинное измерение пространства, а именно направление от себя в даль…" – писал Шпенглер. Конечно, тут есть загадка – загадка западной души. У Шпенглера об этом сказано так: "Если мы в дальнейшем обозначаем прасимвол античного мира, как материальное, отдельное тело, а прасимвол западного – как чистое, бесконечное пространство, то при этом ни в коем случае не следует забывать, что никогда понятия не могут изобразить непостигаемого, что они только способны пробудить чувство понимания". Шпенглер также замечает: "Переживание глубины, направление в даль расширяет ощущение, превращая его в мир" (цитаты из "Заката Европы"). Мир в принципе оборимый, подвластный – добавим мы. В пределе это искусственный мир, которому нипочем стихийное сопротивление природы, сексуальных революций, наркомании.
В русской жизни есть мнимое сходство с западным прасимволом, но в действительности все не так. Мы очень любим говорить о русских просторах, о необъятности России и т.п. Географически – верно, но внутреннее ощущение противоречиво. Русское пространство вырастает как притягательный, но опасный феномен, затягивающая ловушка. Русское пространство манит и очищает душу, но и тревожит, оно неподатливо, трудно: леса, поля да перелески, и так без конца и края. Оно иногда съедает человека. Для нас нагляднейшее воплощение простора – степь. Летом она безоглядна, колеблется от зноя, переполнена горьковатым ароматом. Зимою же – не приведи Господи заплутать в ней: "Степь, да степь кругом, путь далек лежит, в той степи глухой замерзал ямщик…" Впрочем, это было так давно…
Русское пространство не очень-то подвластно своим, тем более – пришельцам. Запад понял это после похода Наполеона, потом запамятовал, ринулись немцы – не побороли нашей холодной дали. Петербург и Москва думали (и думают), что управляют русской вселенной, но власть над нею им только снится – и потому в ней, этой власти, столько бессмысленного, сонно-абсурдного.
Обычный человек не склонен далеко заглядывать, совать нос за привычное. Переезды, переселения, чаще всего вынужденные, равносильны пожару. Наш человек кое-как обустроит вокруг себя, а дальше хоть трава не расти. Велика Россия, да мал человек.
Многое повидала наша земля. Кажется, что все в ней поменялось. Вроде бы что так, почти что так. Причем новорусской жизненной культуре не пришлось напрягаться, чтобы выдумывать новые мифы для своих надобностей – она попросту перевертывает старые. В результате все другое, и все же осталось какое-то невидимое сцепление. Но есть и то, что совсем равнодушно к смене времен: заснеженная тишина вторящей себе дали, обнесенная заборами и, вместе с тем, непрочная жизнь, и прославляющая сама себя власть.
* * *
Власть в дореволюционной России от века имела священный статус, хотя конкретных правителей могли не жаловать и даже ненавидеть. На инерции такого статуса продержались и большевистские правители, пока "кузькина мать" Никиты Хрущева не положила начало десакрализации советской власти. Вальяжные церемонии брежневского периода уже не могли заглушить ее старческого рыка, похожего больше на кряхтение. Последние годы ХХ века проходят под знаком падающего авторитета российской власти как таковой, лучшим свидетельством чего служат не столько открытые поношения первого российского президента, сколько вполне искренние ностальгические плачи по труполюбивой власти не столь отдаленного прошлого с упорными попытками обелить ее главных злодеев.
* * *
Начиная разговор о власти, как же не начать его с царя. Ведь вот уже 80 лет прошло после расстрела последнего нашего самодержца, его жены и детей, а всколыхнулась, как показалось, Россия, когда хоронили несчастные останки: одних душили рыдания, другие глумились и кощунствовали. Иные прозревали над панихидным ладанным дымом страдающий лик царя – и для одних это было свидетельством истинности останков, для других, наоборот, указанием на их ложность. Высшее священноначалие, не пожелав прямо возгласить свое убеждение, говорило что-то о сомнениях, разных подходах и прочем, присущем не Церкви, а суетному миру. Журналисты-оптимисты заявили о "перевернутой странице истории", а она, эта история, еще раз явила предательство, лицемерие и равнодушие многих, как предвестие новых испытаний. Ибо, отпевая мучеников, убоялись произнести их имена. Хоронили так, как когда-то "заложных покойников", как будто не ведая ни кто их убийцы, ни кто они сами. Хоронили без веры и любви… Если наше церковное богатство – тысячи древних и новых святынь – подвергать генетической, искусствоведческой и прочей экспертизе (и при этом еще вострить уши: кто что скажет, да кому что выгодно), то чего же тогда стоит наша вера?
* * *
За четыре века царская власть органично вошла в историческую жизнь России. В том числе – в тайники русского духа и той загадочной субстанции, которую именуют национальным характером. Кризис царства в начале века, а затем его полное крушение, наступившая советская эпоха, казалось бы, стерли из памяти священные реликвии и подспудные привязанности. Казалось бы… Речь идет не о русских монархистах, не об их идеях, программах и пропагандистской деятельности и не о
тех нескольких процентах российских граждан, которые сочувствуют восстановлению монархии. Во всем этом, вероятно, больше кажущейся "политической целесообразности", нежели подлинно духовной ностальгии. Но именно она, непроясненная, замешанная к тому же на воспоминаниях о совсем недавнем "светлом прошлом", занявшим место "светлого будущего", – именно она только и противится всерьез западным влияниям. Мы не знаем, что возьмет верх. Но если о ментальных опорах западной демократии кое-что известно, то о ее противнике в русском менталитете стоит поговорить подробнее.Характер разговора должен соответствовать предмету – тут не обойдешься "моделями" и "структурами". Необходимый тут язык – это, скорее, язык образов, чувств, даже ощущений. Ключевым образом в этом разговоре будет для нас "царь" – не как политическая фигура или исторический персонаж, а как некая мифологема, и поныне проступающая то здесь, то там на фоне российской реальности.
* * *
Царь
отнюдь не должен быть очень умным, образованным, ему не с руки быть добрым, он даже не обязан быть справедливым в обычном понимании. Главное в нем то, что он есть. Самим своим пребыванием в этом мире, своим бытием он осуществляет некую высшую правду и необходимость. Такова мифологема. Вот уже более века российскую власть возглавляют люди вполне средние, совсем не гениальные и не всезнайки. Большинство народа относится к этому спокойно. А не нравится это только той части народа, в которой мифологема царя умерла."Ты Царь: живи один". Почему – один? Ведь "за князем – род" (М.Цветаева), за царем – весь народ: породившее его темное чрево, в смиренном сыновстве своем перед ним же склонившееся…
Прячет царя народ, и сам царь таится: редко и резко раздергивают завесу повседневности его сияющие появления. Схороненность царя, обреченность всю жизнь сидеть в высоких хоромах "за семью печатями" (и никто не разомкнет волшебные запоры, как в сказке Иванушка!) – не древняя ли это мифологема сокрытия жизненного источника, подобно Кощеевой смерти, заключенной в яйце?
В царе – жизнь и смерть народа; в этом и смысл их глубинного родства. Смерть должна так же хорониться, как и жизнь.
Яйцо – одновременно гроб и источник жизни, изумительный символ рода – связи живых и умерших, "равновесия" жизни и смерти, их "перетекания" друг в друга. Не случайно именно на яйце Мария Магдалина раскрыла императору Тиверию смерть и воскресение Христа. (Этот символ знали еще древние этруски, а потому он был понятен императору – язычнику).
Царь как конкретное лицо еще дальше от простого народа, чем князь или боярин. Но царское начало, незнаемо как соединенное с человеческой природой царя, концентрирует в себе бытие народа – всякого: высокого и низкого. Так в геноме человека заключена вся его видовая особность, в какой-нибудь ядерной кнопке – будущее человечества. Геном и ядерная кнопка хорошо защищены и их нелегко вывести из строя. Заговоры против трех последних императоров, а затем десятки лет большевистской пропаганды, чернящей весь "царский режим" и особенно последнего царя-мученика, не смогли вытравить в оглупленном и отравленном народном менталитете интуицию царского начала.
Ощущали ли сами цари свою судьбоносную связь с русским народом? Большинство из них – несомненно: вероятно, через таинственную связь с землей, ибо в мифологическом смысле царь тождествен солнцу и небу, а народ – земле; поэтому мифологический брак неба и земли как раз и воплощается в супружеских узах царя с народом-землею. Причем, чтобы обручиться с землею, ее нужно завоевать, как невесту, – похитить, поймать, добыть оружием.
При всей формальности земских соборов XVI-XVII веков, – они тому свидетельство. Петр I, уже, кажется, не помышлявший о соборах и не жалевший ни народ, ни себя, ввел совсем подорвавшую значение родовитости Табель о рангах, царская власть, по словам А.С.Пушкина, "вот уже 140 лет, как… сметает дворянство" (из письма к Чаадаеву). Не исключено, что обуздание царем высшего сословия было продиктовано не только интересами закрепления личной власти самодержца, но и фундаментальным чувством нерасторжимости со всей русской землей. И чем абсолютнее, неограниченнее власть царя над землею-народом, тем полнее они брачуются. У того же Пушкина в дневниковых записях не всуе вырвалось: "Все Романовы революционеры и уравнители". Конечно, у нашего поэта-историка представления об этих понятиях сильно отличались от нынешних. Но что сказано, то сказано.
Рождение царевича – всенародный праздник, ибо оно есть обетование спасения народа, продолжения жизни. Поэтому изгнание неплодных цариц, их заточение в монастырь признавалось справедливым, а семь жен Ивана Грозного не вменялись народом в грех в силу опять-таки мифологемы обновления брака. Речь идет о периодическом обновлении жен и мужей у некоторых древних народов, возможно, и у славян; существует множество модификаций и реликтов этого обычая: многоженство и многомужество, "свободный день" у супругов, гетеры и любовницы как социальный институт, современная практика "сексуальной революции". Реакцией на все это было и есть христианское требование единобрачия, вполне обычная реакция принципиального противления "язычеству".
Гибель Димитрия Угличского, пресечение Рюриковичей было знаком гибели России, а отсюда такое повсеместное и радостное признание Отрепьева Димитрием, тот нередкий случай, когда желаемое принимается за истинное. Не менее символична гибель Лжедимитрия I: к его трупу приставили шутовской колпак, ибо шут есть жертвенная ипостась царя.
Положение царя всегда двояко: он как "пуп земли" – в центре, и на границе миров.
Вокруг царя, отгораживая от мира, всегда очерчен круг: каменные стены, стражники, свита берегут его особность, несмешиваемость. Царя окружают слухи, страхи, духота, шепоток, полутьма. Иногда тайны происхождения; сокрытость выкармливания наследника среди пышных перин и мамок; таинство помазания на царство; глухота дворцовых закоулков и смут; тайные приказы, сыски… Последний его час порой оставляет тленный аромат загадочности.
Тысячами тайных нитей царь связан с космосом и своим народом. Одно неправильное, неритуальное движение царя и его свиты – и можно натворить бед. Жизнь царя донельзя табуирована. Сотни предписаний и запретов были даны иудеям, когда Бог избрал их. Всякий избранник несвободен.
Охранение царя имело такую глубокую ритуально-мифологическую опору в народном ощущении, что необходимость каких-то рациональных мероприятий в этом направлении оказывалась как бы неуместной и на деле отступала на второй план. Охрана царя – прежде всего знак верности, свидетельство святыни. Продуманно и надежно берегут не святыни, а ценные вещи. Так сегодня хранят в музеях старинные иконы, а когда-то говорить о стоимости иконы было кощунственно: иконы не покупали, а "выменивали". Поразительная история покушений на Александра II прекрасно демонстрирует всю эту непонятную для современного сознания мифологию охранения.
Более всего – более меча и яда – опасались сил неведомых и всемогущих, от которых трудно защититься. Заподозрив одного из своих приближенных – князя Вяземского – в сношениях с колдуном, Иван Грозный тут же отшатывается от него, исторгает из своего окружения.
Не должно коснуться царя ничто колдовское – ни наговор, ни заговор, ни заклятье, ни проклятье. Сакральной природе царя только равная ему – иномирная – сила по-настоящему и страшна. Как видно из сказок, мифов и былин, змея может побороть только змей или его эквивалент. Оттого ничто так не преследовалось во все времена, как злое слово против царской власти или недонесение о том, что могло – как пущенный из пращи камень – пробить охраняющую царя мистическую завесу.
О том, что слово может иметь разрушительную силу, знали с давних пор. Это знание породило древний обычай использования ругательств в ритуальных целях (например, перед битвой – "бранью"), и запрещение их употребления в повседневности (т.е. вне обычая), что потом было возведено в моральную норму.
В советскую эпоху всякие высказывания против власти, особенно против личностей вождей, даже в форме невинных анекдотов, непомерно сурово карались. Скорее всего, помимо политических и нравственно-охранительных соображений, тут действовали реликтовые страхи той же древней природы.
"Свобода слова", слова, отпущенного "на все четыре стороны", "без руля и без ветрил", противоречит древнейшему пониманию заключенной в нем невидимой силы. В русском менталитете и до сей поры живут своей подсознательной жизнью эти представления.
Погребая заветную голубую кость под охрану архангелов, вручая венценосцев самой высшей, надежной "инстанции" ("Боже Царя храни"), бережет свою сакральную сердцевину народ, однако и сама она далеко не статична.
Ускользая от раз-облачения, зерно жизни прячется под разными одеждами, меняет личину, форму, перетекает, движется, подобно тому как в руках сказочного героя из сундука выскакивает заяц, из яйца – утка, красавица-царевна оборачивается змеей, раскаленным железом и т.п.
Всевозможные превращения, замещения, таинственные исчезновения и воскрешения – стихия царской власти. Царь любит играть в прятки. Иван Грозный вдруг "исчезает", прикрываясь фигурой некого Симеона Бекбулатовича. "Возвращаясь", он уже как будто не совсем тот, что был раньше – прежняя личина сброшена, как выползок змеи. В конце своего правления Сталин меняет свои "должности", однажды ужаснув своих соратников даже угрозой полного отхода от дел. Из этого же архетипа проистекает и соблазн поиска царя в безвестных странниках, подмененных мальчиках и т.д. Царь естественно продолжает свою жизнь (схороненную, а значит, сохраненную) в рубище Федора Кузьмича, растворясь в народе – парадоксально близкой ему среде.
После крушения монархии Романовых в менталитете русского народа место царя опустело, но "свято место пусто не бывает". Сталин –"отец народов" – мало говорит и редко показывается толпе; под его одеждой – нарочито безликой – народ хочет почувствовать царские бармы. Узы царя и народа не означают того, что они одной крови. Бывало и наоборот.
Смерть "царя-батюшки" сотрясает могучий организм народа; содрогается темная телесная масса, но пульсируют в ней животворные токи, и поэтому – без паузы, не давая себе времени обдумать и принять, предотвращая рас-падение, на едином дыхании: "Король умер, да здравствует король!".
* * *
Царь – жертва. Как мы все хорошо знаем, чтобы зерно проросло, надобно ему сначала погибнуть. Для того, чтобы кому-то родиться, жить, кто-то должен умереть. Таково древнее условие сохранения жизни в ее равновесии со смертью.
Может быть, М.И.Цветаева, обладавшая в высшей степени развитым мифологическим чутьем, в конце жизни принуждена была склониться перед этим могучим архетипом – необходимостью жертвы (версия А.И.Цветаевой о "замещении" Мариной сына).
Итак, для того, чтобы поддерживалась жизнь древа народного и обновлялись соки в нем, надлежит царю умереть.
В.А.Жуковский, наставляя своего воспитанника, будущего императора Александра II, говорил ему – мальчику – прежде всего о тяготах возложенной на него судьбой власти, об ответственности и исключительности его Роли. Провиденциально утверждалось в будущем царе осознание сути своего предназначения, ибо предстояло ему быть помазанным как жертве, принять царский венец, который, подобно брачному, отмечает не только избранничество, но и мученичество.
Восхождение на брачное ложе, как и вступление на престол, – это всегда немножко "дорога на эшафот": подъем на него равноценен шагу в пропасть, в иной мир, в смерть – умирает прежний и рождается новый человек.
Кипящие котлы, в которых в сказке купается Иванушка, – это одновременно испытание и на роль будущего супруга, и на роль будущего царя, который заместит прежнего. Неслучайно в сказке брачное ложе иной раз – это смертное ложе, его возвышение обманчиво, под ним – разверстая ножами пропасть, промерить опасную глубину которой берется субститут героя – Иван Коровий сын. Но и все служение царское – от первого до последнего мгновения – есть переход из здешнего мира в иной. Для совершения подобных переходов Иванушке дается волшебный клубок, смертному человеку надобен свой Вергилий, посох – страннику, ангел-хранитель – проходящей через мытарства душе: оберегающий поводырь, открытый культурным опытом народа.
Высоко восседает царь на престоле – на столе жертвенном, ибо уготован он на заклание за народ свой. Надлежит обычаю быть исполненным: поэтому убивали вождей племени, "старую чадь" (начальников своих), стареющего царя (Дж.Фрейзер).
О том, что Христос–Царь, свидетельствуют и ветхозаветные пророчества, и богослужебные тексты, и Его изображения на некоторых иконах. На это же указывают и евангельские события: приношение Младенцу – Христу царских даров волхвами; озабоченность Ирода появлением на свет того, кого он считал своим соперником; встреча народом Христа при входе Его в Иерусалим; слова Пилата, обращенные к иудейскому народу: "Царя ли вашего распну?". И, наконец, может быть, самое важное свидетельство: надпись, сделанная Пилатом, слова которой, "Сей есть Иисус, Царь Иудейский", в неприкосновенности сохранены церковной традицией на Кресте – не в силу приверженности исторической точности, а потому, что церковным сознанием признаны Истиной. Именование Христа Царем можно рассматривать как метафору, символ, но можно – и как нечто большее. Христос – "Царь Царей", а потому и жертва Его велика. Потому так понятна она была народу, что точно соответствовала мифологеме царской жертвы за народ. Монархия и христианство, Царь и Церковь соединились.
Жертвой – квинтэссенцией рода, народа – оказывались наиболее близкие иному миру: самые долгоживущие или самые чистые и юные – ибо те и другие окаймляют собою род. В ряду жертвенных фигур также знатные, волхвы, пророки, поэты… (Царь, Пророк и Поэт в чем-то равны, и пример их гармонического слияния – библейский Давид). Иоанн Предтеча странник и пророк – поэтому близок Христу, как бы часть Его. Предтеча умирает, чтобы Христос мог жить еще какое-то время. Смерть Иоанна также пророчество о смерти Христа, смерти от язычников. Ибо и смерть Иоанна – языческий ритуал: жертва на пиру.
Откупаясь от гибели, бросает и бросает народ на жертвенник "лучших от тука своего". Откупается и царь: ушел в небытие легендарный обычай ритуально-добровольной жертвы за народ, и вот выставляет царь тех, кто может его заместить. А кто же это, как не близкие его, кровники – лучшая его часть, почти что он сам? Поистине кровная жертва приносится за царя. Вспомним хотя бы Ивана – сына Ивана Грозного; таинственную смерть Димитрия Угличского; царевича Алексея – сына Петра I; обрамляющие царствование Екатерины Великой убийства ее супруга и сына; наконец, сына и жену Сталина…
Череда смертей вокруг престола в каждом царствующем доме – только ли "борьба за власть", перипетии политических событий, пылкость нравов и т.п. тому причиной?
М.Хайдеггер заметил, что не люди говорят языком, а язык говорит людьми. Так что, может быть, и мифологемы – глубинные, плохо осознаваемые – направляют и людские судьбы, и в какой-то мере движение самой истории…
Мифологема жертвы живет в сказочном сюжете о Чудище, которое в качестве выкупа за жизнь купца (главы рода) требует себе младшую (лучшую, последнюю) его дочь.
На заре христианской истории России первых русских князей Бориса и Глеба убивают по повелению их старшего брата Святополка, и они без сопротивления принимают смерть. Вопреки византийской традиции – ведь не за веру они пострадали! – их канонизируют. В чем тут разгадка? Может быть, в добровольности их трагической гибели совместились и новая христианская добродетель – смирение, и древнейший обычай заместительной жертвы… Не оттого ли столь велико было их почитание в народе?
Мифологемы прочно "сидят" в человеке. Вот Иван Сусанин отдает свою "жизнь за царя". А вот и тысячи идут на смерть "за Родину – за Сталина".
Не потому ли народ сам истреблял (в "лучшем случае" наблюдал это истребление безучастно) и "цвет" свой – аристократию, знать, а порой и себя самого, – что отвечало это его утробному родовому чувству…
И цареубийство, и "классовая борьба", и сталинские репрессии – все это не что иное, как уничтожение лучших в традиционном смысле: духовенства, дворянства, крестьян – хранителей старины, "старых большевиков". А "в идеале" и геноцид – гекатомба всего народа вместо "царя". Не проявления ли это все тех же древнейших мифологем, безотчетно перенесенных в наше время и потому – будучи реликтом- столь чудовищных…
Неразрывность народа с царем неожиданно проступила сквозь сферу бессознательного и явлена была в великом народном потрясении смертью Сталина. "Король умер" – и пауза. Пауза, которой хватило для осознания своего вечного сиротства. Более того: "раз король умер, то и нам – умереть".
И, видимо, в то же время незримо закончилось "тысячелетнее царство" другой древней мифологемы: "смерть расчищает дорогу новой жизни". Ушло в глубокое культурное подполье ощущение непреложности жертвы и ее спасительности для народа.
Для вразумления своего стоило бы ему – народу – вспомнить, что "незаменимых людей нет" – так провозгласил владыка, безошибочно используя для поддержания великой своей власти древние мифологемы, как и "учитель" его Иван Грозный. Но и мифологемы "использовали" его. Даже сама смерть Сталина превратилась в мифологему – "последней жертвы".
"Народ", "Царь" и "Бог" в их таинственном тождестве – то сливаясь, то борясь – приносят друг друга в жертву: тем и поддерживается Жизнь.
Жертвоприношение существует само по себе, и смысл его лежит в слишком глубинных пластах бытия, неподвластных рациональному осознанию. Отвечая Иоанну Крестителю, вопрошавшему, как может он крестить Господа своего, Христос говорит: "Оставь теперь… Ибо так надлежит нам исполнить всякую правду" (Матф. III; 15) – вот и все, без всяких объяснений.
Вопросы о том, добровольна жертва или насильственна, кем, кому и зачем она приносится – это дань новой культуре, культуре, где все требует своего обоснования, сведения к категориям пользы, цели, причины и следствия.
* * *
Русский менталитет – великий хранитель древностей. Нехотя покидают они облюбованные места, оставляя после себя "черные дыры", нравственные раны и растерянность перед новыми историческими вызовами. Навсегда ли уходят мифологемы или, как и следует им, хоронятся лишь до времени? Есть ли им замена среди "общечеловеческих" или каких-либо иных ценностей? Судить не беремся, но есть о чем поразмыслить.
* * *
Царь, Пророк и Поэт – мифологическая родня. Это причина их взаимного тяготения, а иногда и борьбы за господство, которая тоже доказывает их мифологическое единство. И Поэт, и придворный мудрец-прорицатель (и шут) входят в окружение Царя, они включены в его Я, являются его частью. А разве любой из нас может с точностью определить границы своего Я, далеко выходящего за пределы нашей телесной оболочки…
Естественное положение Поэта – при дворе, поэтому ему позволено "истину царям с улыбкой говорить" (а шуту – злословить). Часто, однако, Царь, при всем превосходстве своего положения, как будто испытывает к Поэту ревниво-соперническое чувство, возможно, ощущая возвышающуюся рядом равновеликую значимость.
Странные узы соединяют властителей и поэтов. Екатерина Великая приближает к себе Державина, не столько ценя его качества государственного деятеля, сколько помня в нем автора "Фелицы", – единственного в хоре голосов, кто сумел угадать и произнести до слез растрогавшую ее правду о ней самой. Тут уместно вспомнить андерсеновского Соловья. Слезы императора – это слезы таинственно сотворяемого понимания, знак безотчетного признания равенства породы, внутреннего равенства с певцом. "Кто бы меня так хорошо знал?" – в слезах спрашивает Екатерина у Дашковой. "Слезы императора – высшая награда для певца", – свидетельствует андерсеновский Соловей. Другой "таинственный певец" слишком часто – по праву Поэта! – обращается в своих песнях прямо к Царю (иногда это похоже на вызов равному), но и Николай I заявляет свое право быть личным цензором Пушкина. Вершение судеб наиболее значительных советских поэтов и писателей Сталин берет в собственные руки. А уж как он любит играть с ними, то ослабляя, то натягивая поводья! Впрочем, он не был так уж беспечен в своем полновластии.
Владыки любят покровительствовать поэтам не только из желания удержать подле себя сладкоголосую прославляющую кифару, но и в надежде приручить грозное их орудие – пророческие уста. Подобно тому как Змей в сказке распознает в облеченном волшебным могуществом пришельце свою смерть, ибо чует равного себе, так и Царь прозревает в Поэте соперника по колдовской силе.
Царь, Пророк и Поэт – это какое-то цельное пороговое существо, и не случайно ему внятны голоса запредельные, недоступные простым смертным. Возникшие затем в результате распадения этой цельности три персонажа, с закрепленными за каждым признаками их социально-культурной роли, тем не менее сохранили следы былого единства. Эту дальнейшую дивергенцию первообраза не обязательно следует понимать как следствие "эволюционных" процессов или метаморфоз культурных представлений. Обнаружить такой первообраз непосредственно в конкретной исторической действительности, по-видимому, вряд ли удастся. Это некий внеэмпирический, идеальный образ, лежащий в особой реальности и постигаемый нами лишь через отдельные его проявления (О.М.Фрейденберг).
Из глухих щелей преисподней, сквозь смрад сернистых испарений извергается хтоническая мудрость, воспринимаемая людьми через полубредовое бессвязное бормотание пифии. Кажущееся ее безумие, как и "странности" Поэта – печать стран иных… "Бог знает что себе бормочешь…" (Вл.Ходасевич), но Поэт слова в простоте не скажет, ибо он – орудие потусторонних сил, и произнесенное им пророчески сбывается. Поэт ощущает в себе колдовской дар, его могущество и свою подчиненность ему ("Повелитель и заклинатель стихий" – говорит о Пушкине Ап.Григорьев). Поэт воздействует на природу, как на послушливое, но неспокойное дитя, рассказывая ей о ней самой так, что она – понимает. "Ребенка надо заклясть, заговорить", – обмолвилась как-то М.Цветаева; кому, как не Поэту, судить об этом.
Такая власть над миром вещным и миром духов – это прерогатива Царя.
Царь, Пророк и Поэт один на один ведут разговор с миром горним. Одинокое их предстояние – это их судьба, ноша избранничества. Поистине, роковая на них печать. Стоящий на пороге – неизбежно одинок. Являясь посредником между двумя мирами, он принадлежит в равной степени им обоим.
Поэт не может существовать вне и без конкретной культурно-исторической среды, в которую он вживлен. Он питается ее мыслительными и чувственными настроениями и пристрастиями, но часто тяготится ее узкой направленностью, болезненно ощущая свою невмещаемость. Всякая зависимость невыносима, кому судьбой начертана жизнь "до всякого столетья", над всевозможными границами человеческого бытия.
Пророк и Поэт от имени народа говорили с богами и передавали народу вести бессмертных. Эти вести нуждаются в оглашении, им необходима популярность. Пророк свой дар зачинает в пустыне, а затем идет к людям "глаголом жечь сердца", и сколь часто бывает гоним. В келейной тиши, в "дегте труда", среди "божественной смуты" бумажного сора зарождаются единственные слова, отдаваемые щедро и беззащитно – толпе. Увы, в изреченном не может быть сохранена вся глубина, которая присуща иномирной вести. Поэт, передавая ее народу, вынужденно ее искажает, и в этой недовоплощенности – главный источник постоянных мучений Поэта.
Свое земное поприще Поэт проходит как призрак – скиталец, оставляя в память о себе драгоценные дары. Эти дары будут подхвачены людьми спустя, может быть, столетия, и снова включены в область понимания конкретной эпохи, ибо постижение этих даров, как всякого откровения, неисчерпаемо.
* * *
Все пороговые существа – близкая или дальняя родня. Могильщик, почти как ровня, беседует с принцем (в "Гамлете"), кузнец – с императрицей ("Ночь перед Рождеством"); шут, подобно царю, даже более его может унизить окружение – должен унизить, дабы возвысить царя, но и царь сколь часто превращаем в шута (глупый царь в сказках и немало реальных случаев); а разве так просто отличить царя от внезапно представшего странника…
Корона и скипетр, шутовской горб и колпак с погремушкой, посох и отчужденность странника переглядываются и перешептываются, как игрушки в полуночной замиренности после ребячьей суеты.
У М.Цветаевой и Арс.Тарковского есть некий многоговорящий образ – верблюд, что-то в нем есть, хотя и не укажешь наверняка, от шута и царя, а тем паче странника…
Горбатую царскую плоть,
Престол нищеты и терпенья,
Нещедрый пустынник – Господь
Слепил из отходов творенья.
(Арс.Тарковский)
Вот вам и царский девиз.
* * *
Властители нередко тешат себя мыслью, что их власть подобна власти Бога. Но Его всесилие не в том, что Он способен проникнуть куда угодно и сделать что угодно, чем нередко грешила русская власть. Нагляднее всего могущество Божие видно, когда Он готов простить и спасти самых несчастных, если
они ищут прощения и спасения. В.Ф.Фаррар в книге "Жизнь и труды апостола Павла" приводит мнения знаменитых римлян и греков о евреях (в том числе высказывания Цицерона, Горация, Петрония Арбитра, Тацита, Ювенала, Цельса, Сенеки): "народ прокаженных", "нечестивцы", "безбожники и человеконенавистники", "народ, рожденный для рабства", "самый отверженный народ", "шарлатаны и бродяги" и т.д. и т.п. Даже в том случае, если эти обвинения продиктованы языческой слепотой и римским патриотизмом (как думает Фаррар), то все равно евреям не позавидуешь. И что же? Мы знаем, что Бог учредил Свою благодатную опеку именно над ветхозаветными евреями…Cакральный характер власти издавна содержит противоречие. Вылупившаяся из родового гнезда власть должна быть своей, родной – властитель все равно что отец, старший брат, на худой конец матушка. Но сакральное, по своим далеким корням будучи "оттуда", из другого (иного) мира, поначалу чужое. Вот и такое колеблющееся отношение к властителям и начальству – от любви до ненависти. В России все это было и есть в избытке…
Учительное обличие власти было выработано сталинским режимом и на протяжении всей советской эпохи подкреплялось повсеместным школярством: учили детей, учили родителей; учились на рабочих, инженеров, писателей, руководителей; повседневность была перенасыщена "курсами повышения квалификации", "народными" университетами, партийной и профсоюзной учебой, кружками, лекционной деятельностью и т.п. Все это было по мере сил централизовано и пропитано пропагандой. Любой начальник поучал и нес ответственность не только за выполнение плана, но и за "моральный облик" подчиненных. Поэтому большинство начальников было с партбилетами – ведь только партия обладала абсолютным знанием, единственно верным и всеохватным учением. Именно – учением, а потому все граждане – ученики, но разного уровня и сорта. Педагогический клан был самой надежной опорой режима и проводником его идеологии.
Учительство и ученичество, как почетные, а иногда высшие формы деятельности, были частью библейской традиции, были хорошо известны византийскому, а затем европейскому христианству. Потом это стало основой эпохи Просвещения и имело большое значение в развитии западной цивилизации. Но чтобы стать прерогативой и орудием мирской власти, – такого, кажется, никогда не было, разве что как эпизоды. Мудрость правителя, вменяемая ему по этикету, не выходила за пределы его собственной особы. Попытки Екатерины II расширить учительство власти быстро заглохли. И вот, эта идея была по-своему успешно реализована большевиками, и в кратчайшие сроки удалось добиться почти всеобщей элементарной грамотности и насадить духовное невежество.
Впрочем, большевики никогда не делали открытий, а приспосабливали к своим нуждам или доводили до идиотизма то, что уже было. В конце XIX, начале ХХ веков идея переделки человека, уча или бия, можно сказать, нависла в воздухе эпохи. В 1900 году состоялся в Париже первый конгресс социального воспитания в духе солидарности. Французы просто были помешаны на этой солидарности. В 1898 году Анатоль Леруа–Болье утверждает: "Чтобы улучшить политическое положение народа, надо реформировать и усовершенствовать не только его учреждения, но прежде всего людей, граждан, сам народ". А вот слова знаменитого Жоржа Клемансо: "Все наши реформы были бы недолговечны, если бы нам не удалось усовершенствовать, улучшить человека, внедрить в него демократические чувства". Русская общественность того времени бредила просветительством… Такие же позиции занимает часть духовенства, особенно среди преподавателей академий и семинарий. Мало кому приходит в голову, что просветительство есть скрытая форма властвования. Еще Пушкин записал о духовенстве: "Оно не хочет быть выше народа и не хочет быть народом… Точно у евнухов – у него одна только страсть к власти" (п.с.с., АН СССР, 1949г., т.16, стр. 260). Жестко сказано, но увы…
Ученичество – потребность развивающегося и быстро обновляемого искусственного мира. Когда на развалинах язычества возводилось культурное здание христианства, также была необходимость в учителях и учениках. Обучение как самостоятельный и важный социокультурный институт утверждается вместе с отделением индивидуума от семьи, рода и общности, где он родился. Это отделение, как мы знаем, идет на уровне духовном, психическом, социальном, культурном. Для приспособления к новым средам и умения в них жить приходится учиться. В традиционной и постоянной среде для этого не требуется специальных усилий: все происходит само собой, постепенно, путем естественного общения с окружающим. Читатель, у которого есть досуг, с удовольствием прочитает о новых принципах обучения молодых людей, людей Нового времени, в нашумевшем когда-то романе Руссо "Эмиль, или О воспитании".
Поголовное школярство в советскую эпоху было задумано не только для "переделки человека", но и для того, чтобы сделать общество более податливым в постоянных преобразованиях и экспериментах, столь любимых партией и, как это ни странно, стимулируемых самой атмосферой учительства и ученичества. Не хотелось бы в ту же строку вписывать миссионерское движение в наше время, но так уж получается. Воспитываемый обезбоженной школой и в массе своей безрелигиозными родителями молодой человек, попавший в церковную среду, вынужден проходить своего рода курс обучения. Современное миссионерство хочет ускорить этот процесс, уподобляя его обычному учебному процессу в школе, институте, на курсах и т.п. И здесь вдруг возникает то же, упомянутое выше, явление: атмосфера обучения способствует тяге к переделкам и реформаторству. А может быть, последнее есть все же истинная причина нового миссионерства?..
* * *
Власть без собственности, нищая власть не может вызвать почитания и даже простого уважения. Такая власть не настоящая – всегдашнее, но не очень осознаваемое убеждение. Сплотка богатства и власти так въелась, что богатство без власти не менее презираемо, чем власть без богатства. Богатство без власти представляется подозрительным и воровским, и вообще мало кто поверит, что богатые не плетут интриги на уровне власти; они тем опаснее, что действуют тайно и обязательно злоумышленно: "жидомасонский заговор" наших беллетристов – типичный плод такой ментальности. Еще в прошлом веке Алексис де Токвиль полагал, что ненависть французского народа к аристократам была питаема не в последнюю очередь тем, что, теряя реальную власть, они, несмотря на это, не утрачивали своего богатства.
Самая зримая, самая твердая и, как кажется, неоскудеваемая собственность, этакая скатерть-самобранка – это, конечно, земля. Всего лучше – завоеванная, ибо тогда она уж точно принадлежит властителю, и на его стороне самые могучие божества, если он язычник, и Бог – Саваоф (Бог воинств), если он христианин. Но властитель может опираться и на "держателей земли": в России это боярство, потом дворянство. Большевики, запретив частную собственность, фактически присвоили себе всю землю и все, что на ней стояло и передвигалось. Эта так называемая общенародная и государственная собственность до сей поры представляется верхом справедливости немалому числу бывших советских людей.
Власть немыслима без связи с землей и теми, кто ею владеет или живет на ней. Это верно и тогда, когда властителей выбирает народ, ибо народ равен земле. А выборность – реликт древних обрядов состязательности; в ходе неё побеждает не просто сильнейший, а тот, кому благоволит потустороннее, реализующее свои тайные задумки прежде всего там, где есть случайность и жребий.
Сакральность земли неистребима, так как ведет свое начало с такой архаики, с таких хтонических глубин, что никакие рационализм, рефлексия и научный подход до них не в силах докопаться своими интеллигентными ручонками. Многие уверены в том, что умереть на своей земле – значит спастись. Недаром же некоторые эмигранты возвращались в СССР, чтобы здесь умереть в лагерях или после отсидки. Св. Феодосий Печерский говорил насельникам знаменитой обители, что кончина в ней спасительна уже сама по себе (упокоение в монастырской земле было для знати даже предпочтительнее семейных склепов). Интеллигентные кришнаиты верят, что на их духовной родине, в Индии, есть местности, где родившийся там уже спасен. Все это легко понять, если вспомнить, что родовых предков старались погребать в своей земле, которая и не отлична от них по существу.
* * *
Власти поставлены, чтобы карать преступников, – это главная забота властей, как думали в те далекие времена, когда народной жизнью правил обычай, место которого позже занял закон. В России стражем порядка, как и беспорядка, был и остался не закон, а начальник; химера "правового государства" в "единой, неделимой" не дает покоя нашим мечтателям, как бы не ведающим той простой истины, что в разнообразной Европе законы вырабатывались применительно к небольшим регионам и группам городов, а в условиях российской пестроты единое для всех законодательство всегда оставалось на бумаге или порождало нелепости.
Преступник сакрален, сакрален "по-черному", как сакрален враг, чужак, злодей и заядлый грешник. Всем им свойственен первый признак сакральности – отделенность. Иногда она существует в естественных формах (враг, чужак), иногда к ней стремятся, чураясь грешника или изолируя злодея. Сакральное, взятое в удел потусторонней силой, в данном случае враждебной и недоброй, не может побороть простой человек: сакральное побеждается только сакральным же, потому что видимая борьба есть отражение невидимой, совершаемой между добрыми и злыми силами в ином мире. С этими силами здесь, на земле, и связано сакральное. Это еще одно доказательство священного статуса власти. Карая преступника, она ограждает народ не только от конкретного человека, но и вообще от всяческих бед.
Постольку, поскольку индивидуум отчасти слит с родом (народом), его грех есть грех и всего рода (народа). Убивая преступника, избавляются от собственного греха (тем более, что такое убиение еще и жертва за грех). Если человек существует сам по себе, если он никак не отождествлен с другими людьми, а именно к такому представлению тяготеет современное мировоззрение, то и проступок человека никак не сказывается на судьбе народа, кроме того конкретного дурного дела, которое было совершено. Поэтому всякое наказание (а тем паче смертная казнь) может быть сегодня обосновано только необходимостью физического ограждения преступника ввиду опасности рецидива. А если наказание вызвано местью, то это как-то уже неприлично для цивилизованного человека, следовательно, изоляция преступника отнюдь не обусловливает жестокого обращения с ним, а тем более не может быть оправдана в форме смертной казни.
Из предыдущего видно, что этот новый взгляд на преступника возникает в связи с принципиальным выделением индивидуума из рода, общины и общества, то есть в связи с антропологической редукцией (а отнюдь не под влиянием христианских идеалов, как утверждают некоторые). Основанное отчасти на осмыслении этого факта, новое мировоззрение лишает преступника мрачного ореола сакральности, а вместе с этим подрывает и верование в сакральность власти и ее право казнить и миловать. Заметим, кстати, что новое самоощущение и мировоззрение, которое мы назвали кочевничеством, в своем крайнем развитии неизбежно ставит индивидуума в центр мироздания, как это было когда-то у рода, а потом перенеслось на народ. Такой индивидуум всегда прав, он сам для себя закон, ибо все остальное для него только средство. В массе таких индивидуумов надындивидуальная власть десакрализуется и обессмысливается.
* * *
Десакрализация власти явственно пробивает себе дорожки в русском менталитете в середине XIX века. Народовольцы и прочие террористы еще не столько подрывают значимость власти, сколько верят в эту значимость и тем самым странным образом укрепляют ее. Чтобы бросить бомбу в царя или стрелять в губернаторов и полицмейстеров, нужно преисполниться ненависти и уверовать в величие своего поступка. То и другое может быть связано только с тем, что почитается священным. Большевики пойдут "другим путем", но и их выдает та же исключительная ненависть и какое-то страстное желание поносить и осквернять – словами и делом – все причастное "старому режиму". Яростно негативное отношение к нему новых правителей было прямо пропорционально их собственной жажде власти – единственной святыне, которой они истово и искренне поклонялись. Десакрализующее рвение большевиков было нацелено на прежнюю власть, а не на власть как таковую. Множество подземных божеств – дремучая родовая древность бросилась на помощь большевикам. И, увы, они нашли понятливый отзвук во многих русских сердцах. Недалек от истины социофилософ А.С.Ахиезер, когда пишет: "Ленин выступал как руководитель чисто архаического движения, возбужденного массового стремления к древним формам жизни" и "Отсюда уверенность, что власть – нечто вроде языческого божества, которое может требовать человеческих жертв и вообще чего угодно. Ее можно сменить, как и тотем, но невозможно изменить ее природу". Ахиезер, разумеется, сам так не думает, но ведь и впрямь: можно ли изменить ее сакральную природу?
Подлинная и реальная десакрализация всяческой власти в русском менталитете происходит только начиная где-то с 60-х годов нашего века, спустя почти столетие после появления первых великих анархистов – М.А.Бакунина и Л.Н.Толстого.
Надо сказать, что русские традиции почитания власти были обогащены византийским влиянием, особенно в том, что относится к царской власти.
Как уже говорилось, византийские императоры почитались подобно святым независимо от личных нравственных качеств, в силу своей высокой ответственности перед Богом, т.е. в силу своего сана. На Руси святость уже зависима от нравственного устроения человека. Поэтому летописи подчеркивают крутой нравственный перелом, происшедший с князем Владимиром после крещения. На Руси князь или царь уже не могут как бы автоматически признаваться святыми, однако православное сознание, особенно русское, редко оперирует абсолютно точными понятиями – поэтому почитание умерших князей и царей, во всяком случае исторически наиболее значительных, было почти равносильно почитанию святых. Отсюда характерные только для русского православия случаи канонизации, напрямую не связанные с мученичеством за веру. Таковы первые русские святые князья – любимые народом Борис и Глеб, и Николай II c семьей. С этим же связаны многочисленные факты сакрального отношения к Ивану Грозному, Петру Великому, Петру III.
* * *
Сакрализация верховной власти усиливается в XVI-XVII веках. Замечательной демонстрацией способов сакрализации власти может служить, нынче уже известная каждому московскому школьнику, полулегендарная история основания Москвы. Вкратце напомним ее нашему взрослому читателю.
В центре Москвы стоит памятник Юрию Долгорукому, где указан год основания Москвы – 1147. Князь Юрий, вероятно, не раз проезжал эти места, и возможно, что в 1147 году он был здесь впервые. Во всяком случае, этим годом помечено первое упоминание в Ипатьевской летописи о поселении на Москве-реке.
Об основании Москвы, но уже со множеством подробностей, свидетельствуют также ряд старинных повестей. Наиболее правдоподобной из них выглядит "Повесть о зачале Москвы". Специалисты датируют создание повести в диапазоне от середины XVI до середины XVII веков. В этой повести есть немало совпадений с летописными источниками и другими историческими документами. Согласно повести, великий князь Киевский Юрий Долгорукий ехал из Киева во Владимир (это происходило в 50-ые годы XII века) и остановился в богатых поселениях боярина Кучки на берегу Москвы-реки. Но Кучка не оказал ему должного почета, встретил даже с пренебрежением. Возмущенный князь расправился с гордым боярином, а на месте его поселений велел "соделати мал древян град и прозва и (его) званием Москва-град по имени реки..." Прибыв же во Владимир, Юрий женил своего сына Андрея на дочери Кучки и "заповеда сыну своему, князю Андрею град Москву людьми населяти и распространяти". В дальнейшем в повести все внимание уделено князю Андрею, его обоснованию во Владимире и убиению слугами не без участия в этом заговоре жены – дочери Кучки. При этом автор повести дает понять, что мотивом этой женщины была не месть за отца, а чувственная несдержанность и ревность. Таким образом, из повести видно, что фактическим основателем Москвы наши предки считали не только Юрия Долгорукого, но и его сына князя Андрея.
Тут что ни эпизод, всплывают древнейшие обычаи и мифологемы. Начнем с памятника Юрию Долгорукому, сооруженному не так давно. Советская идеология, как известно, питала сверхъестественную (если не сказать – противоестественную) страсть к памятникам, портретам, барельефам вождей, героев, знаменитостей. Чисто пропагандистская функция такого повсеместного кладбищенского символизма вполне понятна. Но трудно отогнать аналогию с древнейшими, дохристианскими представлениями: дух умершего (или божества, что часто было одно и то же) желает быть рядом со своим родом (народом), а для этого ему нужна достойная обитель, каковой и является памятник: в древнем простонародном сознании это даже еще проще – памятник и есть сам умерший. Вспомним также, что на Руси кладбища размещались невдалеке от жилья, а то и прямо рядышком (пресечение этой традиции в Москве относится ко второй половине Х
VIII века). Предки, особливо основатели родов и поселений, оберегают живущих…Но оставим в покое памятник великому князю, а обратимся к его первому деянию по прибытии в поселение Кучковичей. Непочтительный боярин поплатился головой, да и вряд ли могло быть иначе. Ведь его не могла радовать перспектива отдать свой род и свое место под солнцем под длинную руку Юрия. Защитить себя от набегов тогда он мог еще своими силами. В древности присвоение чужой земли могли считать совершившимся фактом, если прежние ее обитатели изгонялись, брались в рабство, а первые лица убивались. Бывали случаи добровольного присоединения, но это равносильно отданию себя в рабство, хотя бы символическое. Известно, что на Руси бывали в ходу и "прикупы" новых земель. Как бы то ни было, но неучтивость, а может быть, и прямое сопротивление Кучковичей случились кстати. Надо сказать, что, если верить преданиям, без пролития крови никогда не обходилось основание известных городов, а тут, заметим, кроме крови Кучки примешался еще один мотив: князь Юрий устраивал в Москве поминки (сорочины) по убитому сыну Ивану (сообщение Л.Костромичевой).
Юрий, как мы помним, повелел сыну Андрею населять (своими людьми!) Москву и оградить ее новыми укреплениями (обычно они были древяно-земляными). Город на Руси – это вообще огороженное поселение. Разумеется, в этом, как правило, была насущная практическая необходимость. Но это был еще и символ: знатный род, князь, храм должны быть отделены, отгорожены от прочих, от "мира", ибо власть сакральна. Вследствие этого сакральность закрепляется за городом как таковым. Города – это сакральные центры страны. Так было в древности и в средние века. Что-то сохранилось от этого и в Новое время. Сейчас нечто в этом роде связано с некоторыми городами, особенно со столицами. Андрей Боголюбский, Иван Калита, Димитрий Донской заново строят ограждения "града", "детинца", "кремля", ибо это сакральный символ их власти. Военное назначение ограды не ослабляет ее символической роли, а, наоборот, еще более ее утверждает. В те времена символ – это не просто метка, знак, как сейчас; он всегда имел и сугубо практическое значение. Хоругвь, знамя, стяг, икона, идущие с войском, сражаются вместе с ним. Родовой герб на щите или шлеме обороняет знатного воина и неотделим от их материальной основы.
Сказанное выше прекрасно иллюстрируется и мероприятиями Ивана
III.При Иване III Кремль принял новый облик и значительно увеличился в размерах. При расширении территории Кремля сносились не только обычные дома посада, но и многочисленные церкви. Цель сноса – строительство новых крепостных стен и оттеснение от них деревянных строений, служивших "примётом" для осаждающих, которые эти строения разбирали, сваливали у стен и поджигали. Когда после перестройки Кремля случился ужасный пожар, народ видел причиной этому новаторство Ивана III.
В результате мероприятий великого князя окрестность вокруг кремлевских стен была полностью освобождена от застройки. Кроме того, внутри Кремля была запрещена торговля. Спустя два века ее вытеснили также с Красной площади. Искать причины этого только в нуждах обороны и порядка было бы упрощением. Иван Ш, наверное, хорошо понимал, что власть – княжеская или царская – должна быть отделена от народа, земщины, бытовщины. Эта отделенность утверждается и словами и делами, в том числе пространственно, физически. При внуке великого князя сакрализация власти выльется в идею самодержавия – полной независимости, то есть огражденности от влияния и вмешательства чего бы то ни было.
* * *
С
XII века Москва, пока что невеликое поселение, будет принадлежать самолично князю, его семье и потомкам. Это частное обстоятельство потом громко отзовется в истории возвеличения Москвы. Так было незаметно посажено зерно будущего единовластия и царства; для роста сего зерна нужны еще благоприятные духовно-культурные условия, каковые и появились со временем. Знаменательно, что именно Андрей Боголюбский впервые попытался осуществить тогда еще очень смутную мечту Рюриковичей о самодержавном правлении, перебравшись из Киева на север и обосновавшись во Владимире.Андрей фактически прообразует новую основу русской государственности: до него любой князь, в том числе и Киевский, в большей или меньшей мере зависит от мнения горожан, по-своему оценивающих претендентов. А прерогатива великокняжеской власти вдобавок жестко привязана к Киевскому столу: необходимым ее условием является владение именно Киевским столом. И вот, разрывая эти зависимости таким неожиданным и простым способом – нежеланием жить в великокняжеской столице, Андрей получает свободу действий, обеспеченную фактическим владением Владимирской землей. Спустя столетие благодаря такому же отношению князя к земле начнет расти и усиливаться Московское княжество. Но смелый поворот, осуществленный Андреем, вызывает нелюбовь к нему и князей, и знатных горожан, и тамошнего боярства: в конце концов великого князя – впервые в русской истории – подло убивают собственные слуги, подученные его врагами.
Не пройдет и ста лет, как древнюю столицу Киев вместе с сотнями других поселений – всю южную часть Руси – превратят в пепелище Батыевы орды. Не избежит злой участи и почти вся остальная русская земля, но дело Андрея принесет свой плод: Владимиро-Суздальская Русь все же сохранится и даже так ослабит врагов, что нетронутым устоит Великий Новгород.