Оглавление

Глава 5. Человек и мир – браки и разводы

Продолжение

* * *

Стремление во что бы то ни стало все на свете научно объяснить приводит обычно к заколдованному кругу. Вот пример. Хотим мы этого или нет, но, как известно, некоторым людям открываются видения. Исторический факт – Жанна д'Арк, в правдивости которой, кажется, почти никто не сомневается. У нас один из наиболее ярких примеров последнего времени – Даниил Андреев (см. его книгу "Роза мира"). Ревнители традиционных наук спешат объяснить эти явления патологическим отклонением психики визионера. Но утверждение о болезни, как правило, опирается только на самый феномен видений: видение объясняют болезнью, а признаком болезни считают это самое видение. Подобного рода заколдованные круги характерны для объяснений, рождающихся от страстного желания все видеть под одним углом зрения. Вспоминается баба-яга с ее крайне односторонними симпатиями и антипатиями: как только улавливала "русский дух", то есть живого человека, она пускала в ход известные уловки, чтобы погубить его. У фанатиков научных объяснений аналогичная реакция на все "иномирное". Наука здесь, конечно, не при чем – предмет и сфера конкретной науки, как правило, ясно очерчены. Но на то и фанатик, чтобы переходить всяческие границы, в том числе границы применения тех или иных научных методов и истин. А если они за этой границей оказываются беспомощными, то заграница объявляется несуществующей. Фильтрующий тип понимания при этом особенно привлекателен, ибо эта машина, будучи запущена, катится уже по инерции, не замечая препятствий. Понимание жаждет единообразия, и этот соблазн повсеместен.

* * *

В каждую область понимания или отфильтрованную на научный или ненаучный лад картину мира, вообще, в любую как-то обозначенную или анонимную сферу интереса или неосознанного внимания, попадают не только вполне конкретные вещи, мысли, чувства и т.п. В каждой такой сфере можно заметить что-то характерное, свой стиль, вкус, контрастирующее с прочими сферами качество, иногда устойчивый интеллектуальный дух, телесный настрой, явную или неуловимую связность. Данность подобного рода будем отныне называть этосом. Чтобы осознать этос (не конкретный предмет, а именно этос), обычно требуется известное усилие, которое может оказаться и безрезультатным.

Почти каждому человеку знакомы чувство голода или жажды, оратору или артисту – неясное опасение перед выходом на сцену, домовитым женщинам – покойная сосредоточенность рукодельничания. Каждый раз человек узнает эти состояния благодаря тому, что они принадлежат каким-то этосам. Знаток угадывает кисть одного и того же живописца в разных полотнах, а меломан не спутает раннего и позднего Арнольда Шенберга. Знаток живописи и меломан улавливают соответствующий этос – это великое изобретение природы, культуры, а может быть, и самого Бога. В этосе нет субъективного и объективного, хотя есть этосы внутреннего и внешнего миров. Еще не умея говорить, ребенок выделяет своих и чужих. Иммунная система организма реагирует на появление в нем чужеродных агентов. Аналогичными способностями виртуозно владеют животные и даже насекомые. Все это возможно благодаря этосам. Иногда они сводятся к довольно примитивным признакам и, как нам кажется, лишь у человека достигают великого разнообразия.

К определению этоса подходят слова Иннокентия Анненского, сказанные им о поэзии. Этос – это то, что "… не идет далее аккомпанемента к полету тех мистически окрашенных и тающих облаков, которые проносятся в нашей душе под наплывом поэтических звукосочетаний. В этих облаках есть, пожалуй, и слезы наших воспоминаний, и лучи наших грез, иногда в них мелькают даже силуэты милых нам лиц, но было бы непростительной грубостью принимать эти мистические испарения за сознательные или даже ясные отображения тех явлений, которые носят с ними одинаковые имена".

Вероятно, по мере развития человеческой культуры и возрастного опыта индивидуума жизненно важные этосы, как "мистические испарения", наплывают друг на друга, смешиваются, сгущаются, разрываются; в силу этого возникают новые этосы, но каким-то образом сохраняются старые, первоначальные, более общие. Создается этофонд, который оказывается важной, если не важнейшей составляющей определенной культурной эпохи, местной культуры и культуры конкретного человека. Как цветочно-травяной запах над лужайкой, этосы незримо витают, машут полупрозрачными крыльями над областями понимания или еще над чем-то.

Этофонд иерархичен. "Над" (или "под"?) этосами музыки Шенберга и Скрябина есть этос музыки как таковой. Может быть, именно из этосов рождается то, что мы называем вещами и явлениями, конкретными предметами. А замысловато озвученные, вылощенные понятия, без которых немыслимо строгое научное знание, не плод ли засушенных, отвердевших этосов? Как заметил Анри Бергсон: "Наши понятия образованы по форме твердых тел … наша логика является, главным образом, логикой твердых тел".

Этосы живут своею жизнью и оживляют смыслом все, что мы способны воспринимать. Они находятся в тесной или легкой взаимной приязни со всем, что наполняет наше существование. Такая взаимная приязнь лежит и в основе искусства. Читая пушкинскую строку "Мороз и солнце. День чудесный…", мы совсем не обязательно видим конкретную картину. Скорее зрительно и другими чувствами мы ощущаем не проясненный до конкретных вещей этос яркого и прозрачного зимнего дня. Знакомые множеству людей подобного рода ощущения и настроения, несмотря на их неповторимость у каждого человека, умеют передавать художественные гении. Произведение искусства пробуждает с большей или меньшей силой тот этос, который в него потаенно вселил его творец. Какие-то этосы мы выбираем из культурной ауры, какие-то созревают в нас самих из неведомо кем, как и когда брошенных зерен, а художественный гений может творить из первородного этофонда и новые этосы.

Особенный этос есть в "Сикстинской мадонне", в полотнах импрессионистов, цветовых решетках Пита Мондриана и красочных стихиях Василия Кандинского. То же самое можно сказать о поэтических мирах Пушкина и Мандельштама, Лермонтова и Набокова, сказках, псалмах и молитвословах. О музыке и говорить нечего, – кажется, что это язык, которым этос говорит без обиняков.

* * *

В приводимых примерах этос проступает, по-видимому, в процессе понимания произведения искусства. Он может проявиться сразу, где-то в середине или в результате понимания. Он может быть извлечен из уже имеющегося нашего этофонда, но может оказаться новым, и в этом случае вряд ли возникнет сразу. Этосы, принадлежащие нам до соприкосновения с воспринимаемым феноменом, скорее всего отзовутся не мешкая, при первом же впечатлении от него. Такие "априорные" этосы формируют само восприятие и служат поводырями понимания, пока оно не обретет полную зрячесть – не объемлет феномен в его своенравной цельности. Как бы нечто общее здесь предшествует частному. Тот или иной феномен сначала как бы предсказывается восприятием, а потом появляется во всей своей конкретности.

Удивленно, опасливо или радостно этос узнает в воспринятом феномене самого себя, свою заостренную или обедненную сущность. В этом вновь предстает породненность человека с миром. Предпонимание основано на этосах (подробнее об этом чуть дальше). Априорные этосы в особенно большой мере предопределяют содержание понимания, а следовательно, каждый раз сообщают породненности особенный характер.

* * *

В дальнейшем изложении нас будут интересовать такие этосы, которые в процессе понимания осуществляют свои функции исключительно как априорные. Добавим еще, что этос не служит инструментом сугубо интеллектуального созерцания, ибо в этосе слишком много непосредственно ощущаемого и чувственного, временами всплывающего в сознании. Если такого рода состояния могут обобщаться, то это и есть этос. Чувственно-общая идея ближе не к умственным конструкциям, а к настроению или установке.

Замечено, что во многих случаях в повседневной практике понимание возникает в сознании довольно быстро, – хотя бы того, с чем мы имеем дело. Иными словами, понимание начинается с восприятия. Если, конечно, видеть в восприятии нечто большее, нежели физиологическую реакцию органов чувств. В психологии такая точка зрения, видимо, вполне утвердилась: "Восприятие предполагает категоризацию. Фактически в эксперименте происходит следующее: мы предъявляем субъекту соответствующий объект, а он отвечает путем отнесения воспринятого раздражителя к тому или иному классу вещей или событий", – писал известный американский психолог Джером Сеймур Брунер. Правда, самый механизм "отнесения … к классу вещей или событий" было принято оставлять за кадром. Речь идет о механизмах распознавания, активное исследование которых началось не так давно. Как показал опыт компьютерного "распознавания образов", эффективность распознавания резко возрастает, если заранее хоть что-то известно об объектах (образах), предназначенных для классификации (распознавания). У нас изучение этой проблемы было начато талантливым, но рано погибшим (в горах) Михаилом Моисеевичем Бонгардом.

Вообще-то ясно, что прежде чем пополнить коллекцию новой бабочкой, ее нужно не только поймать, но заметить именно как бабочку и притом такую, какой еще нет в коллекции. Иными словами, мы должны что-то про нее уже знать. Ганс Гадамер, посвятивший свою долгую творческую жизнь загадкам понимания, утверждает, что существует некое предпонимание (это его термин). Наш Мераб Мамардашвили, "парадоксов друг", имел в виду, очевидно, то же самое, когда писал: "… понять можно лишь то, что уже понял…". Вообще, ничто на свете не начинается с чистого листа. Можно сколько угодно выстраивать теории эволюции, развития, творения, роста и т.п., но в начале должно уже нечто быть: Слово, "персть", проект, ген, живая искорка, прафеномен (Гете), трансцендентальные априорные формы (Кант), "идеи" (Платон) или что-то еще. Возможно, в этом и смысл того, что называют вечностью: всегда что-то уже есть или было, до ничто никогда не добраться. "В начале сотворил Бог небо и землю" (Бытие; 1; 1), – но Сам Он уже был и было Его Слово (Иоанн I; 1-2).

Предпонимание предваряет понимание не просто как его первая стадия. Предпонимание как таковое не связано с пониманием, оно существует независимо от него. Из семени вырастает колосок, но прикорнувшее в земле семя ничего не ведает о будущем и не существует ради него. Предведанное, заранее известное – это не будущее, а еще не осуществленное настоящее.

Идея о предпонимании имеется у Уильяма Джемса. Из его концепции об активной роли сознания следует, что мы имеем дело с такой действительностью, какую сами для себя выбираем. Джемса легче понять, припомнив следующее соображение К.Г.Юнга: "Мысли вырастают в стороне от сознания, более того, они уже стоят наготове, а сознанию ничего об этом неизвестно". А вот что пишет Джемс в "Многообразии религиозного опыта": "Сознание всегда есть инстанция выбора. Берем ли мы его в низшей сфере интеллекта, мы видим, что оно всегда делает одно и то же, отбирая нечто из разного содержания, представленного на его рассмотрение, подчеркивая и акцентируя избранное и подавляя, насколько возможно, все иное. Выделенный пункт всегда находится в тесной связи с некоторым интересом, который ощущается сознанием как верховный в данный момент". Можно предположить, что именно априорные этосы играют заметную роль в "инстанции выбора", нацеливают на содержание, уточняют его, и тем самым обеспечивают предпонимание. Они должны играть решающую роль в непосредственном распознавании того, с чем мы имеем дело, что происходит в нас самих и вокруг нас. Вероятно, именно предпонимание является узкой нейтральной полосой между предсознательным и сознанием.

Итак, существует, как правило, растущий этофонд, посредством которого любой феномен приобретает сразу же некоторый смысл. В зависимости от него выстраивается дальнейшая практика понимания.

* * *

С чем бы мы ни встретились, для нас прежде всего имеет значение причастность возникшего феномена к сновидению или яви, непосредственному восприятию или к (своим или чужим) воспоминаниям, к нашему внутреннему миру или внешней действительности, к живому или неживому, материально-вещественному или имматериальному. Это, вероятно, минимум того, что нас может интересовать. Для человека, неравнодушного к мистической реальности, имеет значение и то, как данный феномен соотносится с нездешним, потусторонним миром. Вглядываясь в жизненный опыт, поверяя его самоанализом, можно заключить, что за всем этим – сновидением или явью, внутренним миром и внешним, живым и неживым, посюсторонним и потусторонним – стоят свои этосы. Они дают первоначальную необходимую ориентацию в рамках современного мироустроительства. По всей видимости, именно эти этосы играют значительную роль в предпонимании. Прояснить это предположение подробнее нам, к сожалению, не удастся. Ибо мы сегодня не в состоянии очертить границы и механизмы предпонимания. Следует также иметь в виду, что предпонимание – это инструмент не только индивидуально-психологический, но и культурно-исторический. Предпонимание варьируется в разные эпохи, у разных социальных и культурно-этнических сообществ, у разных людей.

* * *

Этос ни в коем случае не сводится к физиологическим или психическим явлениям. Ибо он "не умещается" в индивиде, в его нервных клетках, веществе мозга и т.п. Разумеется, на этос можно взглянуть через очки физиолога или психолога, хотя их тут же потеснит культуролог.

Будучи достоянием нашей культуры, генетики и личности, этосы выходят и за их пределы: вглядываясь, вслушиваясь в этосы, открываешь нечто явственно существующее, но лишь слегка осязаемое, неподатливое описанию, но похожее на что-то ранее нам известное; и вдруг приходит мысль, что именно из этой прасубстанции выформовывается тварный мир. Впрочем, это только мысль, не подкрепленная внятным чувственным опытом. Дать исчерпывающее положительное определение этоса вряд ли кому-либо удастся. Возможно, что это тот случай, когда применимы известные слова Сократа (в "Теэтете"): "… праэлементы, выражусь так, из которых состоим и мы, и все остальное, не поддаются никаким объяснениям, ибо все, что существует в себе и для себя, можно только обозначить именами".

* * *

Есть по меньшей мере три типа отношений к миру: 1) натуральная близость (близкодействие); 2) духовная связь, способная к дальнодействию; 3) использование. Когда микрочеловек (см. выше – это человек вместе со своим минимальным скарбом) присоединяется или присоединяем к каким-либо макроструктурам (семья, род, вид деятельности, государство и т.д.), то могут иметь место указанные отношения трех типов, причем использование, очевидно, исключает положительную духовную связь. Главная забота микрочеловека – найти приемлемые для него макроструктуры. Вне их жизнь его скудна, весьма небезопасна, скучна и, пожалуй, противоестественна (когда она длится слишком долго). Скарб микрочеловека позволяет ему просуществовать временно, на период смены макроструктур, их поиска или адаптации к ним, но не более того. Чем меньше, беднее личный скарб, тем труднее обходиться без опоры на макроструктуры. Разрастание же скарба означает обычно скрытое присоединение к макроструктурам.

Иными словами, человек не может достаточно долго жить (как человек) одновременно вне родни, семьи, друзей, знакомых, деятельности, государства и т.д. Разумеется, он может быть отделен от всего этого физически: так живут в тюремных одиночках, одинокие старики, отшельники и т.п. Но у людей все равно остается связь с макроструктурами в каких-то мелочах, в отдельные моменты, связь натуральная или духовная. Если же все связи обрублены, то человек довольно скоро (многое тут зависит от силы и богатства памяти) перестает быть человеком (исключение – одинокий подвижник , с которым дружен Бог).

Активность на исторической арене большого числа различных и способных влачить свой скарб людей, отчаянно стремящихся выжить при "дефиците" макроструктур, в России разворачивается в XIX веке.

Древнерусская литература XI- XVI веков почти не заглядывала в самосознание, мало интересовалась психологическими чертами. И автор еще слабо индивидуализирован. В XVII веке происходит поворот в сторону человека, оснащенного личным скарбом, и "… сама литература как целое начинает создаваться под воздействием этого личностного начала" (Памятники литературы Древней Руси. XVII век. Книга I. 1988 г. Вступительная статья Д.С.Лихачева). Таким образом, появление микрочеловека в России можно датировать примерно XVII веком. В конце концов это привело к глобальным изменениям социально-политических, экономических, культурных и прочих процессов. Содержанием этих процессов стало бурное развитие искусственного мира: увеличение разнообразия почти всего на свете, в том числе макроструктур. Последние все более превращаются в средства жизни индивидуума, расцениваются как своеобразная "сфера услуг", где преобладающим оказывается использование, а в лучшем случае натуральная близость. Западный мир это, в сущности, огромный магазин, супермаркет или рынок (надеемся, что читатель поймет безоценочность этих суждений), где можно (иногда бесплатно) "приобрести" место проживания, государство, религию, полового партнера и т.п., где "каждый найдет то, что ему по вкусу" (рекламный текст популярных жевательных резинок). Если же такой магазин закрыть, то люди будут яростно бороться за "товар", а слабые просто погибнут.

Меняется и само "устройство" макроструктур – они делаются все более способными "обслужить" самых разных людей благодаря возросшей приспособленности этих структур к разным людям. Ради того, чтобы обеспечить взаимную пригнанность, микромиры и макроструктуры стандартизируются вместе с ростом разнообразия.

Жители стран, объединенных в Европейский союз, могут (в идеале) свободно переезжать из страны в страну, получать работу, льготы и т.п. Сегодня в большинстве стран Запада и в России человеку нетрудно сменить семью, а между родственниками отношения формализуются и облегчается разрыв.

* * *

Проблема разнообразия, с которой мы только что столкнулись, заслуживает более пристального внимания. Давно замечено, что мир все более разнообразится: новые города, новые государства, новые культуры, новые вещи, новые профессии; разнообразятся сами по себе люди и т.п. Правда, старое, да и вообще многое отмирает, а наряду с ростом всяческого разнообразия происходит появление ограничений, слияние, выравнивание. Кажется, что эти процессы последовательно сменяют друг друга. Скажем, увеличение народонаселения, усложнение социально-экономической жизни, бурное развитие всего искусственного мира рано или поздно приводит к усилению упорядочивающего начала, обуживанию, иерархизации, объединениям и развитию прочих средств обуздания разнообразия и овладения им. Расширение поля для индивидуальной инициативы и самодеятельности, высвобождение потенциала простонародной массы (в XIX-XX вв.) рождает противостоящие им тенденции стандартизации образования и мышления, происходит превращение народа в толпы, следующие за тем или иным кумиром. Иногда оба течения идут почти рука об руку, иногда же на время побеждает одно из них – мы теряемся в хаосе или, наоборот, прячемся по углам от утеснений всяческих "порядков" и "режимов" (не все, конечно).

Чем больше разнообразия в членах людского сообщества, тем больше у него шансов выжить и утвердиться. Если все одинаковы и стремятся взять от окружающего один и тот же "продукт", то стоит повредиться этому "продукту", как существование членов сообщества станет под вопросом. Экспансия человечества – его стремление в разных направлениях осваивать и переделывать природу, и его стремление созидать разветвленный искусственный мир, зависящий от нас самих, а не от природных стихий, – все это нужно прежде всего чтобы гарантировать выживание и продолжение жизни. А для этого люди должны быть разными, и желательно во всех отношениях, кроме каких-то нелепых крайностей. Многие народы вымерли или выродились только потому, что им недостало внутреннего разнообразия, внутренних возможностей для эффективного ответа на вызовы истории, природные и прочие катаклизмы.

История знает немало очень устойчивых сообществ. Таковыми являются, к примеру, род, город-государство (полис) и некоторые империи. В роду есть умершие и живые, младшие и старшие, мужчины и женщины, мужья и жены, матери и дети и т.д. – и у каждого есть своя забота. Особенно хорошо это запечатлелось в древних культурах, когда даже отроки и отроковицы исполняли особое служение предкам и богам. Город был способен соединять в себе немало функций разных по родовому происхождению людей, ремесел и т.п. Наконец, империя отличается от мононациональных государств взаимодействием множества народов и обширными территориями.

В человекосемье, человекороде, человекогороде и т.п. невозможно отличить отдельный интерес семьи, рода, города от интереса человека, ибо отдельного человека как бы и нет. Собственный интерес сообщества как такового всегда отличается от интересов входящих в него людей, имеющих личный скарб. Обычно интерес сообщества ясно не осознается, а если кто-то пытается его сформулировать, то очень скоро навлекает критику: одни говорят, что формулировки туманны, другие, что они содержат слишком узкие цели, третьи упрекают их в искусственности и отрыве от реальной человеческой жизни. Но все же сообщество имеет свой интерес, а именно, сохранение самого себя. А что до того, что же оно такое, что – конкретно – оно сохраняет, то, как мы заметили, общепринятых формул тут не бывает. Современность, тяготеющая к ясности и завершенности, внесла в эту проблему свою лепту: скажем, государство трактуется как средство приличного или достойного существования своих "наличных" граждан. Такое понимание государства вплотную приближает его собственный интерес к обобщенно представленным интересам граждан (наличных, то есть тех, кто сейчас есть; декларируя же особую заботу о старых и о детях, современное государство "намекает" на охранение прошлого и будущего). Но если у государства нет своего особого интереса, отличного от интересов сограждан, то говорить о государстве в прежнем смысле уже невозможно. Одно из противоречий современного мира состоит в том, что в мире нет единого понимания государства, и само это понимание варьируется в широких пределах. И вообще, о каком бы сообществе ни шла речь, всегда возникает проблема: служит ли сообщество своим членам или последние служат ему, а если необходим компромисс, то как далеко он заходит.

Разнообразие жизни возникает как следствие неточности ее естественного воспроизведения, возможности ее избыточного размножения и творчества. А поскольку в той или иной степени все это органично присуще самой жизни, ее экспансия, распространение и упрочение также могут рассматриваться как основные ее черты, даже как способ ее существования. Иными словами, нам повезло, что основа жизни – это ее разнообразие, а последнее в изобилии поставляется самою жизнью. Повезло же нам потому, что все это устроено столь мудро и не требует нашего суетливого вмешательства.

* * *

В отношениях человека к миру все чаще выступает польза. Герой чеховского рассказа "В усадьбе" (1894 г.) Рашевич, заядлый консерватор, восклицает: "… плохой Собакевич, только потому, что он белая кость, полезнее и выше, чем самый лучший купец, хотя бы этот последний построил пятнадцать музеев". У Рашевича полезное и высокое не антагонисты, хотя и несколько разведены. В словаре В.И.Даля слово "польза", "полезный" также не противопоставляются чему-то нравственно высокому. Так было и в древнерусском языке, и в употребляемой поныне церковной литературе. Однако в последней четверти XIX века заметные смысловые сдвиги слова "польза" уже очень видны. Например, у В.В.Розанова (еще молодого – 1886 г.): "… глубоко несправедлива к человеку и ошибочна мысль, что нравственность есть то же, что "полезная деятельность"; ею определяется и измеряется". Под пользой Розанов разумеет "все формы добра, посредственно производимые". Если, скажем, непосредственно помочь ближнему из любви к нему, то это акт нравственности. Если же производится перераспределение богатства ради бедных, то это добро опосредованное и будет "актом пользы". Так, чуткий к изменениям в обществе и культуре, Розанов настаивает и на новом толковании слова "польза". Этому новому толкованию, видимо, предшествовал довольно длительный период устояния ранее неведомого идеала, получившего имя "пользы". Тургеневский Базаров полусердито, полунебрежно замечает своему идейному противнику Павлу Петровичу: "Порядочный химик в двадцать раз полезнее всякого поэта" (роман "Отцы и дети" был напечатан в 1862 г.). У Базарова полезность взбирается намного выше "Александрийского столпа".

Пассажи Базарова до сих пор способны смущать тех, кто продолжает читать классику. Между тем еще у Шекспира в "Как вам это понравится?" крестьянка спрашивает: "Что такое поэты? Вещь ли это настоящая?". Поэты вот уже лет двести как пытаются оправдать плоды своего творчества перед русским читателем. Но если "печной горшок ему дороже", то где искать слова для оправданья? Пушкинский совет сапожнику не судить "выше сапога" оборачивается демонстративной насмешкой Писарева о сапогах, которые ему дороже Пушкина. Трагический талант Маяковского хочет отдать себя в услужение обществу даже в качестве уборщика пролетарских нужников – лишь бы быть полезным революции. Казалось бы, самое простое разрешение этой тяжбы содержалось в эпатирующей фразе Оскара Уайльда: "Всякое искусство совершенно бесполезно". Но разве не о том же писал наш Пушкин: "Мы рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв"? Ну и поставить бы на этом точку, да вот поворот: не желая соревноваться в полезности с сапогами или компьютером, поэзия все более дозволяет себе вольность в выборе тем, образов, лексики – лишь бы это сгодилось для эстетического воздействия. Каждое новое направление в искусстве расширяет границы возможностей выражения, вовлекает в свой круг все новые области. Художник убежден, что служит торжеству идеалов, идей и т.п., но в действительности они сами становятся для него средством самовыражения и даже, как считал В.Б.Шкловский, стилистическим приемом.

У того же Пушкина сакральные понятия не просто "используются" для усиления стихотворной строки, а живут в поэтической стихии, как убежден Пушкин и не только он, благодаря исконной, древней нерасторжимости поэзии и всего священного. В современном же искусстве образ, слово, понятие – и когда-то сакральные, и запретно интимные, и попросту непотребные – очень часто только орудие покорения простодушного их потребителя. Не пожелав напрямую подчиниться критерию полезности, искусство, хотя бы отчасти, стало средством, – а для чего, ради чего – это уже другая тема… Такова мощь использовательской установки – подспудной, далеко не всегда осознаваемой, а потому и перелезающей через любые заборы.

В наше время в речевом обиходе "польза" прочно привязана к результатам какого-либо дела; практические последствия побеждают нынче всяческие иные соображения. Так ведь опять-таки еще Пушкин , со слов Гоголя, оправдывал свои занятия тем, что "слова поэта – суть его дела". Оказывается, дело выше слова. И гетевский Фауст уже не сомневается, что " В начале было Дело", а отнюдь не Слово…

Небезынтересно, что "использование" у Даля имеет явно негативный привкус. В современном словоупотреблении осмысление слов "пользоваться", "использовать" имеет, по-видимому, два оттенка. Один – осуждающий: "он использует свое положение", "они нас используют как болванов" и т.п.; другой – эмоционально нейтральный, относящийся чаще всего не к людям, а к вещам. Почти исчезло неодобрительное значение слова "потребитель", мелькавшее в идеологических клише советской идеологии вроде "общества потребления", которое "у них". Наконец, не так давно в деловой речи появился вполне добропорядочный "пользователь", – стремительно расширяющий поначалу совсем небольшой плацдарм, касающийся технических устройств.

Итак, примерно со второй половины XIX века происходит постепенное отделение смыслового поля "пользы", его производных и приблизительных синонимов от высоких идеалов прежних эпох. Появляются какие-то новые идеалы, связанные с рационально-экономическими отношениями, трезвым расчетом, "наукой", образованностью и еще многими самыми разными, но устремленными к ощутимому результату практическими "делами". Новые герои строят железные дороги, вырубают вишневые сады, поучают обломовых… Как-то само собою подошло, утвердилось и убедительно начерталось новое "волшебное слово" – "польза". Противники новой установки не могли посягнуть на само это слово, ибо оно исконно русское и издревле положительное. Новая установка одерживала одну победу за другой, захватывая разные области жизненного мира; и не в последнюю очередь это происходило благодаря указанному обстоятельству. Так диверсант, переодевшийся в платье своего врага, проникает в его стан. Лишь на окраинах смыслового поля "пользы" бдительные стражи "доброй, старой" России разоблачают новый идеал в его крайних проявлениях; "использование" и его подобия продолжают отчасти сохранять неодобрительное к ним отношение. Но и оно вытесняется – в первую очередь из публичных и официальных текстов, а затем из живой речи.

* * *

Покажите кому-нибудь, не говоря ни слова, как завернуть шуруп, забить гвоздь, откупорить бутылку. Если перед вами не полный недотепа, он сумеет повторить то, чему вы его научили, – он понял, как это делается. Но без инструкции или подробных объяснений не обойдешься, если необходимо овладеть стиральной машиной или компьютером. Здесь в понимание вовлекается иная органика, нежели в первом случае, но стремление то же: понять, как делать. Современный мир насыщен нужными предметами, мы все более привыкаем представлять наши желания в виде каких-то задач, почти все выступает в роли цели или средства. В XX веке было отброшено и предостережение Иммануила Канта о недопустимости видеть в человеке средство.

И все же в таком функциональном мире остается еще немало места живым и сильным чувствам. Обращение с вещью, предполагающее только ее использование по назначению, казалось бы, должно исключить какие-то яркие эмоциональные оттенки ее потребления. Тем не менее это не так, совсем не так. Есть масса людей, обожающих машины, всяческие устройства, бытовую технику, не говоря уже об одежде, мебели и прочем. Объяснять это полезностью, удобством, хорошим оформлением? Нет, тут что-то глубинное, скорее всего неумирающий импульс "первобытного" тяготения к миру, того породнения с ним, которое составляет природу органичного понимания. Этот исконный порыв к породнению принимает самые разные формы: тут и любопытство, и удовлетворение, и недовольство, и даже страсть.

Однако использовательская установка явно диктует односторонность в отношении человека к миру. "Говорят, что человек познает мир. Что это значит? Человек обследует поверхность вещей и знакомится с ними. Он добывает сведения об их структуре; он приобретает знания… Но не только знания открывают человеку мир. Ибо они открывают ему лишь тот мир, который состоит из "ОНО"…" – Мартин Бубер. А с "ОНО" в конечном счете можно делать все, что угодно, – лишь бы была польза.

Новое понимание, как все новое, что-то добавляет, но и что-то отнимает… Жить без этого нового понимания большинство из нас уже не может; но жить только этим пониманием? Отчего человек влюбляется в мир современных вещей, бродит в волнении по базарам и магазинам, страдает от зависти к модно одетым, рискует жизнью ради денег, которых все равно не хватает на все? Предназначение вещей становится все более расчлененным и утонченным, благодаря этому добиваются все большей удовлетворенности этими вещами. Это схоже с эффектом от разделения труда, когда узкое приложение сил превращает работника в виртуозного специалиста своего ограниченного дела. Расчлененность и специализация эффектов от использования и потребления развивает органы чувств, оттачивает ту или иную способность. Чувственно и умственно изощренный человек уже иначе понимает окружающее, усматривая в нем почти исключительно средства для удовлетворения расчленяющихся и разрастающихся потребностей. Да, человек может быть по-прежнему преисполнен расположения к миру, тем самым как-то понимая его. Но мир раскрывается при этом только какими-то отдельными сторонами. Зато благодаря прилаженности этих сторон к все более сфокусированным потребностям, возникает концентрированная удовлетворенность, заменяющая собою прежнее всесторонне-органичное понимание мира. Однако же при всей новизне отношений с миром, новизне его понимания (сравнительно с предыдущей эпохой) в основе всего находится все тот же древний закон тяготения между человеком и миром.

* * *

Чтобы использовать что-либо или кого-либо, нужно раскрыть пошире "глаза завидущие" и пошире расставить "руки загребущие". Нужно выдавить из себя последние капли симпатии, а тем более любви к тому, что мы намерены использовать. А капельки, наверное, еще есть, ибо без всякого интереса к миру не сообразишь, как его использовать, а интерес неотделим от симпатии. Да и дана эта симпатия изначально, дана Богом, так что выдавливать ее нелегко.

Иногда за конкретного человека это делает культура. К примеру, людям уже давно не приходится перебарывать любовь к руде, из которой извлекается металл. Бывает и так, что симпатия вроде бы не рассоривается с пользой, например, когда обирают яблоню или готовят пищу. Хотя и в этих случаях нынче принято подсчитывать калории, микроэлементы, белки, углеводы и прочее, но по-прежнему тут еще невидимо сохраняется древнее чувство взаимности с природой.

Любя мир, человек забывает о своей самости. Используя мир, он, в сущности, бежит от мира, концентрируя интересы на себе и вместе с тем вынужден, хотя бы на время, устремляться к миру – и для того чтобы с ним что-то делать, и потому, что не так просто убить в себе прежнюю расположенность. На это кто-то может возразить: разве не велел Бог возделывать природу с тем, чтобы она плодоносила? В том-то и дело, что плодоносить она в состоянии и без нас, а возделывать ее человек был призван ради симпатии к ней и из благодарности. Ведь и Бог одевает лилии в нежнотканные одежды, и небу сообщает голубизну, и людей сотворил не ради Своей или еще чьей-то пользы, а из любви к творению. Ведь и первоначальные культы, посвященные богам, совершались не для того, чтобы заставить богов что-то делать, а ради прощения (см. Начало). И мы возносим молитвы к Богу прежде всего ради любви к Нему…

Оглавление                       Глава 6.