Оглавление

Глава 6. Что такое антропологическая редукция?

Продолжение

* * *

Каждая эпоха озабочена формированием своей реальности. Даже так: этос реальности отличает одну эпоху от другой, а смена этоса означает смену эпохи. Динамизм, вещественность, использование – ключевые слова современного этоса реальности. Она подвижна, чувственна, сподручна, податлива; это мозаика, составляющая осмысленную картину. Не для всех, конечно. Но наверняка такова для большинства жителей мегаполисов, больших городов, независимо от национальных черт. Попытаться поточнее описать современный эпохальный этос – похвальное дело, но в данный момент интересно все же нечто другое. А именно, связь антропологической редукции с реальностью.

На первый взгляд кажется, что эпохальная реальность созидается сама собою, без прямого участия человека. Кажется, что реальность обусловлена развитием экономики, техники, социальных отношений, культурным влиянием и т.д. Так оно и есть, но реальность это не конгломерат всевозможных вещей, отношений, идей. Эпоха тогда и получает определенность, когда ее реальность уже выпестована, когда она становится в большей мере связной и цельной. Происходит же это под воздействием определенных требований, осознанно или неосознанно налагаемых на нее людьми. Суть этих требований или, как бы сейчас сказали, желаний потребителя заключается в том, что реальность, во-первых, должна быть понятной хотя бы на уровне этоса (а для этого она должна быть цельной); во-вторых, она должна быть приемлемой в том смысле, чтобы чувства, мысли и воля как-то резонировали с нею. Если оба эти условия выполнены, то реальность становится опорой человеческого существования.

Антропологическая редукция воздействует на реальность в сторону выполнения указанных условий, причем "плохая" реальность убыстряет, а "хорошая" замедляет редукцию. Человек стремится отторгнуть от себя то, что ему не по душе, что противоречит его совести, что против шерсти. Отторгая от себя то, что ему претит, человек может в конце концов "смастерить" подходящую реальность. На этом пути его подстерегает масса ложных ходов и ошибок, особенно если он преисполнен революционного духа и не очень-то разбирается в том реальном материале, который пытается совершенствовать.

Рационализированный человек отточил искусство продуманного преобразования мира (общества и природы) в нужном в данный момент направлении. Традиционалистский человек нынче живет более рывками, а трезвое знание преобразуемого предмета упрямо подменяет установками прошлых эпох. Первый заплатил за свое умение тем, что подчинил себя медленно умертвляющему принципу использования. Второй расплачивается за свои рывки и иллюзии нищетой и кровью. И кто скажет, что лучше: медленная смерть, как от облучения радиацией, или прямое мучительство и убийство?..

Классически отточенную характеристику западного человека дал Альфред Норт Уайтхед: "Наша проблема состоит фактически в том, чтобы приспособить мир к нашим восприятиям, но не наши восприятия к миру". Трансформация мира становится непрерывной, настолько, что законченных, самодостаточных вещей уже как бы и нет, ибо они, как замечает тот же Уайтхед, всего лишь "ошибки неуместной конкретизации".

Русские люди, в массе своей еще и в ХIХ веке, более приспосабливались к природе, обществу, государству, нежели стремились к тому, чтобы приспосабливать их к себе. Русская культура сравнительно с западной была пассивной и уж точно не обуреваемой духом преобразований. Антропологическая редукция, как правило и до времени, обходила стороной русскую душу, делала свое дело враскачку, не торопясь. Исключения среди монашествующих и подлинно благочестивых мирян не затрагивали общественных и традиционно-культурных основ и не делали погоды на бескрайних просторах русского менталитета. Правда, и сорвалась эта пресловутая редукция, как с цепи, в переворотном ХХ веке, да так сорвалась, что русская душа содрогнулась: сначала она душа отвергла "старый мир", потом совокупилась с насилием и ложью, а под конец растерянно бежит от самой себя.

* * *

Влечение к оставленному Отечеству, к Отцу принимает самые разнообразные и неожиданные формы: наводит тоску и ведет к совершенству, вселяет страх перед необходимостью покинуть "хорошо знакомые и удобные условия существования – жизненный мир" (Э.Гуссерль) и вселяет восторг перед сияющей, волшебно прекрасной перспективой. Обезбоженный человек цепляется за свое существование, отворачиваясь от сущности ( по мнению Жан-Поля Сартра "существование предшествует сущности"), к которой его все равно тянет, выталкивая на ложные пути. Влечение, о котором идет речь, может осознаваться и как чувство зависимости (Фридрих Шлейермахер). В этом случае возникает опасность смешения: зависимость от социума может отождествляться с зависимостью от Бога. В результате социум обожествляется – то в убеждении, что его конкретные формы (от семьи до государства) установлены Богом, то в представлении о том, что Бог – это сублимация социума (Эмиль Дюркгейм).

* * *

Лейтмотив человеческой истории и жизни человека – это бесконечные разделения, разобщения, разрывы и отрывы. Люди отделились от Бога, человечество рассыпалось на племена, народы, индивиды. Человек отгородился от природы одеждой, жилищем, городом. Окружающий нас мир раскололся на естественный и искусственный. Появились тело и душа. Есть сознание и бессознательное. Прошлое убегает от настоящего. Говорят о жизни здешней и загробной, о посюстороннем и потустороннем, о зле и добре, о причине и следствии, материальном и идеальном и т.д. и т.п. Бинарные (дуальные) оппозиции – это сегодня таблица умножения для мифологов, филологов, культурологов.

В прошлом, пожалуй, не было философа, который бы не задумался над этим. Явление слишком грандиозное, чтобы осмелиться оценивать его (хорошо или плохо), хотя в каждом конкретном случае находится масса оценщиков. Но если даже принять это за всеобщую закономерность, то неизбежна противоположная ей жажда объединения, воссоединения, восстановления и пр.

* * *

То, что принято называть объективным, внешним, вообще миром, есть, по-видимому, плод антропологической редукции. Все когда-то было Человеком...А по мере свертывания человека расширяется и отвердевает мир. Если воспользоваться математическими понятиями как метафорами, то можно сказать, что человек все более сжимается в точку, а вселенная раздувается и разбегается, устремляясь в бесконечность.

Приближаясь к точке, то есть к тому, что не имеет никакого самостоятельного значения (точка – это лишь место пересечения линий), человек окончательно определяется относительно Бога. Если он отвергает Его, то чем более он становится ничем, ничтойным, тем увереннее и яростнее он мнит себя всем. Для человека, хранящего веру, вырождение в точку пробуждает еще большее рвение к Богу. Покинув Рай в кожаных одеждах, он сможет вернуться туда только нагим.

Сопротивляться антропологической редукции бессмысленно, но ее последствия можно обратить и на благо. Отторгнутое совсем не обязательно ненавидеть, его можно прощаясь простить, пожалеть и даже полюбить, но сдерживая страсть.

Нельзя требовать от человека безоглядного слияния с обветшавшим и окостеневшим родом, сообществом, обесчеловеченным государством, нельзя их приравнивать Богу, нельзя ради них отрицать право и правду самостийной личности. Но подобает печаловаться о них, призирать на их немощь и презирать их озлобление. Пристойные отношения человека с миром определяются верой и культурой. Если же эти отношения требуют выстраивать в интересах макроструктур, то вера и культура чахнет, а на их место становится идеология.

* * *

Иногда мы оказываемся свидетелями чудовищной откровенности. Что выглядит особенно непристойно, когда это делает женщина. Всем этим переполнены нынче фильмы, телешоу, театральные постановки, интервью, даже быт. Глобальная тенденция к принижению и сокрушению прежних святынь и связанных с ними норм – тенденция десакрализации – оправдывает саморазоблачителей в глазах публики. Но как чувствуют себя они сами? Женщина, бесстыдно демонстрирующая свою интимную жизнь, приключения с разными "партнерами" и т.п., казалось бы, обливает себя грязью и не может этого не чувствовать. Вероятно, так и есть. Но она выставляет на позор все же не себя самое, не свою глубинную личность, а именно то, от чего она хочет отгородиться ( но и попользоваться иногда просто ради денег и популярности). Весь этот спектакль, заранее продуманный или спонтанный, как раз и нужен ей для того, чтобы убедить публику, а в первую очередь себя, в чуждости ей того, что она рассказала или, простите, показала. Женщина тем самым очищает себя. Объективируя, вынося что-то вовне, мы сбрасываем с себя, как нам кажется, что-то чужое, ибо то, что мы выделили из себя, уже не мы сами. Другое дело, что кто-то уже не может остановиться, уже не ведает, что творит, и не знает, кто же он на самом деле... Вот такие фокусы выделывает с людьми антропологическая редукция в наш удивительный век…

* * *

Антропологическая редукция создает условия, необходимые для развертывания положительных духовных сил – об этом пойдет речь в очередном фрагменте. Между кровными родственниками, между такими сродниками, как братья, сестры, дети, родители, любовь основана по преимуществу на их натуральной близости. В ней все очень понятно, привычно, традиционно, выработано и отшлифовано тысячелетиями. В такой любви много господства и подчинения, много утробного чувства, но иногда мало духовного. Ибо духовная близость рождается между неблизким, противоречивым, даже враждебным. В натуральной близости духовному незачем и не на чем развертывать свои возможности. Напротив, духовный огонек может особенно возгореться в любви соединенных в браке, но столь разных мужчины и женщины, да еще и из разных родов (так называемая экзогамия) или хотя бы далеких по кровнородственной связи. Этот огонек сплавляет разные роды, очень разных людей, – а это основа существования народа и общества. Он же открыл нам надмирного, как сначала кажется, бесконечно далекого Бога. И именно в силу этого нас может соединять с Ним только духовная любовь. А высшее проявление христианской духовности – любовь к иносущностному Богу и к врагам.

Духовные нотки звучали и у язычников в их любви к своим родовым и народным богам, которые были похожи на людей, но отделялись от них священной границей. Родовая культура приобрела фундаментальный характер, когда облагородилась духовной связью между живыми и умершими сородичами.

Ограничения браков между сродниками и запрет на плотскую связь между людьми одного пола были с самого начала установлены в христианских общинах, и теперь нам понятно, почему это так важно: цель не только в том, чтобы отмежеваться от языческих обыкновений, но и в том, чтобы одухотворить любовь.

Антропологическая редукция разделяет и отторгает – она разрушает натуральную близость, которую только и знает животная составляющая человека. Но благодаря такому отторжению приводятся в действие данные Богом духовные силы. На место натурально сплоченных изнутри, но разрозненных очажков родовой жизни смогло прийти духовное единство народов.

* * *

Жертвоприношение – самый чуткий и болезненный нерв культуры. Жертвы кровоточат, вопиют и корчатся в огне, тонут и захлебываются, омываются слезами или трепещут в агонии в окружении буйствующих зрителей. Человек (макро или микро) отдает на заклание всегда самого себя – прямо или косвенно, натурально или символически. Иначе жертва бессмысленна. На тебе, боже, что нам негоже – это не жертва, а обман, хуже – самообман. Подлинный вождь (иногда это царь), бросающий в гибельную мясорубку свой народ, приносит в жертву отчасти и себя, ибо он отчасти тождествен народу. Когда народ предает смерти своего царя, он отчасти жертвует собою, и неважно, осознается это или нет. Бог Яхве сказал Моисею, что истребит Израиля за грехи народа; убей тогда и меня – просит Моисей.

И римский наместник Пилат, и первосвященник Каиафа понимают, что, предавая казни Иисуса Христа, они приносят жертву за народ. Каиафа прямо говорит об этом (Иоанн IХ; 50), а Пилат издевательски восклицает, обращаясь к возбужденной толпе: "Царя ли вашего распну?" Какова же подоплека этой издевки? Она в том, что это древнейший языческий обычай – приносить в жертву царя. С этим иудеи никак не могут согласиться: "Нет у нас царя кроме кесаря", – лицемерно отвечают первосвященники (Иоанн ХIХ; 15). Почти во всех эпизодах, связанных с судилищем и распятием, римляне с упорством, то ли насмехаясь, то ли всерьез, называют Христа Царем Иудейским, обряжают его в царскую одежду – багряницу и т.п. Вероятно, неведомо для самих римлян в их словах была доля истины: именно как Царь – Властитель вселенной Христос идет на вольную жертву, дабы искупить грехи вселенского человечества вместо него самого. Ибо в Своем вочеловеченном естестве Он обладает всей полнотой человечества.

Жертва не может быть чем-то никчемным, обездушенным, безыменным. Если жертва приносится деньгами, драгоценностями и т.п., она все равно "именная" и одушевленная, ибо в жертву приносится то, что лично принадлежит жертвователю, является его собственностью, то есть это какая-то часть его самого. Такое же значение имеет жертва плодами, злаками, животными. А если жертва приносится людьми, то они должны были быть кровниками, то есть сродниками (отсюда "кровавая жертва"). В позднем язычестве жертвы сродниками (царь и знатные люди могли отдавать дочерей и сыновей) обычно замещались преступниками или рабами. Но все они несвободны и, по обычаям того времени, принадлежали жертвователям. Так или иначе, но части тут сподобляются ("равны") целому.

Нам уже не раз приходилось обращать внимание читателя на то, что древнее мироощущение базировалось на таком понимании любой вещи, любого предмета – природного или рукотворного, – когда они воспринимаются в качестве самостоятельных и живущих своею жизнью, включенной в общекосмический круговорот. Это относилось и к натуральному человеку: его органы, члены, например, руки, ноги, голова, глаза, язык рассматривались как ответственные за то, что делают.

Поэтому могли судить и наказывать, то есть жертвовать, прямо или косвенно принадлежавшие жертвователю, но самоответственные топор, нож, колокол, кошку или собаку; поэтому же подвергали наказанию, иногда очень жестокому и кровавому, части тела: ослепляли, отрезали уши, вырывали и вырезали язык ("...и вырвал грешный мой язык"), вырывали ноздри (все это лишало возможности обращаться к богам), отрубали руки и ноги. Ужасные, трудно представимые по мучительству казни сохранились и среди христиан, наследовавших прежнюю культуру, которая понемногу смягчилась и семиотизировалась (реальное деяние замещается операциями со знаками; тюрьма, как бы она ни была тяжела, есть знак ухода из мира, а не самый уход – смерть).

Замечательным примером знакового замещения натуральной жертвы могут служить коленопреклонения. В домашней молитве, на церковной службе, пред целованием иконы и мощей, придя с повинной к царю, господину, человек становился на колени или совсем повергался ниц (при пострижении в монахи, в состоянии крайнего покаяния). Но это – поза закалаемой жертвы: при ритуальном (и не только) убиении животных, им старались подломить передние ноги, подрезать сухожилия, нагнуть голову; уже пораженные, они и сами падали на колени. При усекновении головы обреченного всегда ставят на колени. Вероятно, в таком положении сподручнее убивать. Но на молитве, пред царем или прося прощения по старому обычаю человек становится на колени не потому, что его собираются убить. Тем не менее он как бы готов к этому, он готов пожертвовать собой – и знаком этого как раз и является коленопреклонение.

В Палестине I века н.э. в какой-то мере еще бытовали описанные выше едва смягченные, весьма суровые представления. В Евангелии (Марк IX; 43-48) Христос говорит, что лучше отсечь, вырвать соблазняющий член (руку, ногу, глаз), нежели войти в потусторонний мир с грехами, каковые затащат в геенну огненную. Вообще грех часто выходит с кровью, болью, утеснением и страданием плотским; грех воплощается в телесные болезни. Это – азы традиционного православного мировоззрения. Иногда истина приводит в содрогание, но что есть, то есть.

Жертва – как часть – берет на себя грехи целого. В этом смысл жертвоприношений с точки зрения религиозной. Если же взглянуть на это с культурологических позиций, то жертвоприношения можно понимать как одну из форм антропологической редукции.

Последняя, как и жертва, всегда относится к самому человеку – ко мне, а не к другому как чужому, будь то микро- или макрочеловек. Если я требую уничтожить или замучить кого-либо, не имеющего ко мне вроде бы никакого отношения, то это свидетельствует или о том, что на самом деле я с ним глубоко связан и это – жертва, или же просто разоблачают меня как одержимого злобной страстью. Жертвовать можно только собою, хотя иногда и под видом другого. Поэтому жертва – в точном культурном значении этого понятия – по преимуществу вольная. В дневниковой записи Леонид Андреев писал о любимой им жене Анне, что "...она входит в мою душу и составляет ее неотъемлемую существенную часть..."; а далее: "Единственный человек, которого я могу убивать и убивал в мыслях, – это она. Единственная!".

Сущность Христовой веры (в старинном значении этих слов) – любовь к Богу и совершенно вольная жертвенность. Формы последней различны: прежде всего это иноческий подвиг отказа от мирских соблазнов – в обете нестяжания, и от самого себя – в обете послушания, и соблюдение обета целомудрия, которое вводит монашествующих в круг священного – запечатанного для всего повседневного и родового.

Новозаветные тексты со всей определенностью призывают к жертвенности, выражаемой главным образом в самоотречении. Апостол Павел пишет: "Для Него я от всего отказался и все почитаю за сор, чтобы приобрести Христа" (Филлипийцам III; 8). Вот еще об этом же: "Тогда Иисус сказал ученикам своим: если кто хочет идти за Мною, отвергнись себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною" (Матф. ХVI; 24).

"Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, пав на землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода. Любящий душу свою погубит ее; а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную" (Иоанн ХII; 24-25).

Христианская жертвенность засвидетельствована Самим Иисусом Христом в Его крестной муке и смерти. Жертвенный характер приняло и земное служение Богородицы. Симеон Богоприимец, пророчествуя о Христе, говорит Ей: "...и Тебе Самой оружие пройдет душу, да откроются помышления многих сердец" (Лука II; 35). Оружие пронзает жертву, и таковая приносится Божьей Матерью через Своего распятого Сына, которого Она не отделяет от Себя Самой, а потому и страдает вместе с Ним: Его жертва это и Ее жертва. Бог принимает Ее как самую драгоценную жертву, ибо всю берет к Себе: апостолы потом не нашли Ее тела в погребальной пещере.

Жертвами являются и апостолы, затем мученики за веру, наконец и все те верные Христу, кто способен ради Него к самоотречению.

В подлинном христианине, по словам апостола Павла, живет Сам Христос. Поэтому самоотречение есть, в какой-то мере, повторение крестного подвига Христа.

Христианская жертвенность всегда свободная, вольная, поскольку человек приносит в жертву нечто сугубо свое, чего никто другой за него сделать не может. Восхождения на муку и эшафот за веру, говоря отвлеченно, всегда или почти всегда можно было избежать, отрекшись от нее. Это хорошо видно из житий и преданий о святых мучениках. Поэтому добровольность жертвы, даже в тех случаях, когда она явно не связана с исповеданием Христа, может быть вменена человеку в праведность. Но каждый такой случай – трудная задача для церковного сознания.

Вообще, приходится признать, что в понимании вольной, свободной жертвы немало неясностей. Судить о том, насколько свободен наш выбор, трудно даже нам самим, а тем более со стороны. В состоянии ли мы исключить посторонние влияния на наш выбор, и что такое постороннее влияние? Как воля связана с реальным поступком? Наконец, что такое свобода? Лишь очень самоуверенный человек без запинки ответит на эти вопросы, мы же за это дело не возьмемся. А потому призываем читателя к снисходительности. Будем считать, что это предварительный подход к проблеме.

Когда речь идет о вольном, свободном поступке, это означает только то, что с точки зрения сторонней существовала реальная возможность поступить иначе, а с моей (человека, совершившего поступок) точки зрения этот поступок не противоречил моим убеждениям и целям. Из чего, впрочем, не следует, что совершался поступок с легкостью, без страха и переживаний. Что касается жертвоприношения, то по самому своему смыслу всякое деяние такого рода, как мы уже подчеркивали, предполагает добровольность. Когда язычники кого-либо приносили в жертву (своих ли единоплеменников, рабов или пленных), сама жертва, разумеется, далеко не всегда шла на это добровольно, но те, кто ее приносил, поступали согласно со своими убеждениями. А поскольку жертва почиталась принадлежностью приносящих ее, постольку мы имеем здесь дело действительно с жертвоприношением.

Итак, любое жертвоприношение совершается – для жертвующих – в условиях более или менее свободного выбора, а следовательно, присутствия случайности, непредсказуемости. Человек, действующий свободно, в принципе непредсказуем. Бремя свободы возлагается при этом и на мир иной. Лучший способ это осуществить – погадать, например бросить жребий. Христианин, в отличие от язычника, вряд ли так станет делать, он, вслед за Христом (вспомним "моление о чаше"), скажет: "Да будет воля Твоя", но выбор и здесь за иным миром.

Воин отправляется на войну убивать врагов. Но он попадает в "ситуацию жертвоприношения", когда его личную судьбу вершит таинственный жребий. Распорядитель на ратном пиру – смерть. Она не намерена загодя предупреждать о себе, заранее метить добычу; она страсть как любит игру без правил, игру, где распоясывается случай. Но ведь есть и немало людей, охваченных той же страстью. Это натуры, для которых опасность и риск – хлеб насущный. Наверное, любой человек влеком неведомой силой в утраченный когда-то Эдем. Насажденный Богом сад – Царство Жизни, но попасть туда можно, пройдя через смерть. Не исключено, что рисковая натура такова как раз потому, что скрытое от нее самой стремление к Эдему в ней особенно сильно. Одни возносятся к Богу в молитве, другие несутся в неведомое, увлекаемые жаждой смертельного риска.

Итак, воин идет убивать... У американских индейцев, хранивших древнейшие обычаи еще в ХVIII и ХIХ веках, бывало так: взятый в плен говорил пленившему, что он его сын, а тот назывался отцом; после чего "отец" убивал "сына". Мы далеки от мысли, чтобы переносить эти представления за пределы архаичной индейской культуры. Но уж очень все это логично, а эквивалентом представления и обычая может быть едва осознаваемый стимул, старательно погребенный мотив или архетип, повелевающий человеком независимо от степени их осознанности и поменявшихся ценностей. Так что вполне возможно, что убивая врага, мы его также приносим в жертву, для чего должны каким-то образом почтить его своим расположением, уподобиться ему, немыслимым образом усыновить или побрататься с ним. Тем самым война оказывается удвоенным, сугубым жертвоприношением...

Обратимся к русской старине. Воинский клич при схватке с иноземцами на Руси обычно начинался со слов: "За веру нашу, за святые церкви!.." Поэтому павший воин в народном сознании – почти всегда мученик. Жертвенное служение воинов – еще и в дохристианские времена – вызывало на Руси уважение, будь то князь или простой ратник. Хорошо известны слова князя Святослава (971г.): "Да не посрамим земли русской, но ляжем костьми, мертвые бо сраму не имут". Если вдуматься в смысл этих слов, то понимаешь, что Святослав говорит здесь прежде всего о жертве: "но ляжем костьми, мертвые бо сраму не имут". Жертвенный характер воинского служения был тесно связан с представлениями о достоинстве воина, его честью. Так, по свидетельству византийцев, воины Святослава не сдавались, предаваясь даже самоубиению, чтобы не оказаться слугами своих противников в загробном мире, где неизбежно окажутся и те, и другие.

Надо сказать, что, следом за искупительной жертвой Христа, и христианские мученики рассматривались как приношения Богу: "Яко начатки естества, Насадителю твари, вселенная приносит Ти, Господи, богоносныя мученики" (из службы первого часа). Под "начатками естества" в Ветхом Завете обозначались приносимые Богу жертвенные дары: мука, елей и др.

Жертвенный характер княжеского служения отразился потом и на понимании царя-самодержца – не только как защитника земли, но и как возможной жертвы за нее. Иван Грозный, соорудивший себе саркофаг еще в молодые годы, воспринимал себя вначале именно так, что, вероятно, и наложило отпечаток на его психику. Видимо, даже в ХIХ веке (а может быть и позже) идея искупительной царской жертвы не давала покоя революционерам (декабристам, народовольцам и др.)

Еще раз зафиксируем важные моменты и проясним оставшееся неясным. Попутно заметим, что мы не преувеличиваем значимость приводимых схем и объяснений. Они так же далеки от жизни, как план военных действий не похож на сами эти действия. Да и формула химической реакции не имеет ничего ощутимо близкого с бурлением, тепловыделением и изменением структуры контактирующих веществ. Однако, химия как наука позволяет что-то понять и в жизни.

Итак, о жертвоприношении можно говорить, когда: человек вступает в общение с иномирием; происходит отказ от чего-либо тягостного, нехорошего, греховного; хочется поделиться своим с кем-то другим; есть потребность соединиться (отождествиться) с чем-то (кем-то). Примирение (с Богом, врагами, другим родом или человеком) также сопровождается жертвоприношением. Пир, круговая чаша, преломление хлеба, смешивание крови, трубка мира, отдание девушки в жены мужчине из другого рода и т.п. – все это символическое или натуральное жертвоприношение.

Человек может пожертвовать чем-либо ради любви к Богу, к другому человеку, к сообществу. Он может отдать и свою жизнь, если собственную самость полагает в том, кого любит.

Жертва соединяет приносящего ее с тем, кто ее принимает, ибо приносящий отчасти заключен в жертве. Во время важных событий, когда люди нуждаются в заступничестве иного мира, жертвоприношение стало обычаем (свадьба, похороны, посвящения).

Пожертвовать на что-либо деньги или что-то еще – значит присоединиться к какому-то общему делу, к какой-то "организации".

Вероятно, впервые жертвоприношения появились для умилостивления природных божеств, недовольных, как думали, тем, что люди стали создавать свой, искусственный мир. Этими жертвами люди показывали, что не разрывают связи с природными божествами. В Библии (Исход ХХ; 25) указано, что жертвенник нельзя делать из тесаных (то есть "сделанных", "искусственных") камней.

Жертвуемое должно быть ценным, неиспорченным, чистым. Это понятно, когда жертвуется из любви. Но и когда на жертву переносятся грехи, она сама должна быть непорочной, ибо в этом случае она способна воспринять ("впитать") грех. При покаянии микрочеловека носителем отвергаемого греха могут быть слезы, само по себе чувство раскаяния, чистый порыв к покаянию. Жертва за грех (особенно в ветхозаветной и языческой традициях) отдается мощной стихии или Богу, безмерность которых поглощает грехи без ущерба для себя. Среди стихий таковы земля, вода, огонь, ветер. На Руси, как известно, каялись иногда земле; роль воды и огня в испепелении, растворении, изглаждении грехов также хорошо известна (по ветру пускали болезнь). Роль стихий иногда берут на себя род, община, государство; повиниться перед "социальной стихией" (родными, людским сходом, на суде) – старинный обычай.

Пречистое человеческое естество Сына Божия, приняв на себя грехи всего мира, тем не менее осталось пречистым, ибо грехи эти рассеялись в океане Божьего милосердия. Поэтому мы снова и снова причащаемся Святых Даров – Тела и Крови Спасителя.

Единственность жертвы, ее уникальный характер, когда это нужно подчеркнуть, сопровождается разрушением жертвенной утвари. Сейчас это сохранилось в обычае разбивать бокалы на свадьбе.

Еще один интересный древний обычай, не сохранившийся ныне, это спасение преступника, схватившегося за алтарь (жертвенник). В ветхозаветной традиции речь шла о рогах на жертвеннике, к которым обычно привязывали предназначенных на заклание животных. Тот, кто держится за эти рога, признал себя жертвой, а то, что предназначено Богу, уже недоступно людям ("лежачего не бьют").

Еще в Ветхом Завете Бог иногда отказывался принимать жертвы (например, Исайя I; 11-17), призывая к любви, доброделанию и душевному сокрушению. Ибо уже тогда многие люди усматривали свою самость не столько в собственности, не столько в принадлежащих им стадах и землях, сколько в своей душевно-телесной индивидуальности. Такой человек фактически уже не приносил в жертву свое, часть себя, когда совершал обычные жертвоприношения. Новый, "редуцированный" человек, чтобы принести жертву, должен был отказаться не от своих "тельцов и козлов", а от каких-то своих страстей, поступков, желаний. Иными словами, – покаяться душою и телом, доказательством чего могут служить добрые дела. Таким образом, переход от натуральных жертвоприношений исключительно к внутреннему покаянию произошел в результате антропологической редукции – превращения макрочеловека в микрочеловека. Такое антропологическое преобразование человека становилось все более очевидным и многие это понимали уже в эпоху, когда пришел Спаситель. Это одна из причин умаления значимости обрядов, в которых участвуют вещи, предметы, собственность. В наше время, когда тело человека тоже перестает почитаться его самостью, теряет значение и телесная аскетика, пощение и пр.

Люди, относящиеся к обряду как к второстепенному, а иногда и совсем отрицающие его значение, приводят разные доводы; к примеру – это придумано людьми. Как будто многовековое существование обряда уже само по себе не служит критерием его истинности... Отвергая вместе с предметом языческого поклонения и обрядовые формы, люди, движимые вполне понятным стремлением к чистоте христианства, не заметили, как христианство стало еще одним стимулом антропологической редукции. Последняя, увы, неизбежна, но превращать христианство в ее инструмент – не очень благое дело. Возникла совершенно ложная трактовка христианства только как религии одиночной личности, религии персоналистской. На самом деле человек в христианстве таков, каким его делают история и культура. Он может быть макрочеловеком и микрочеловеком.

Жизнь человека, отождествившего себя с самосознанием, тоже входит в христианское русло, коль скоро такой обуженный человек жаждет спасения в Боге. Но выставлять такого человека как христианский идеал неисторично и неверно. И неуместна тут будет ссылка на древних подвижников, умерщвлявших свою плоть. Они потому это и делали, что считали ее своей неотъемлемой частью до смерти, и обуздывая ее, они обуздывали себя. Современный цивилизованный человек отказывается признавать в плотски х побуждениях самого себя, чтобы снять с себя ответственность за какие-либо грехи, чтобы свою плоть использовать как инструмент для ублаготворения, самомнения и для удовольствий.

Выше мы пытались обрисовать многоразличные роли, которые играли и играют жертвоприношения в религиозно-культурной и бытовой сферах и их связи с антропологической редукцией. Чтобы все это уяснить, мы употребляли такие понятия, как отождествление, соединение, перенос (грехов), отказ от своего, самоотречение, покаяние, самость (свое), микрочеловек и макрочеловек, природная и социальная стихия, растворение (грехов), обряд и т.д. Не стоит искать "научного" определения этих понятий. Чтобы усваивать их смысл в данном контексте, лучше обратиться к личному культурному, жизненному и религиозному опыту. Другого способа понимания здесь нет. Жертвоприношение (как и многие другие темы этой книги) не может исчерпываться рациональным дискурсом, так как охватывает очень широкую реальность и затрагивает слишком чувствительные струны нашего существования. Чтобы понять жертвоприношение и антропологическую редукцию, их нужно пережить.

Оглавление                Глава 7.